Отзывы иностранной критики — свидетельство прочно завоеванного Буниным мирового признания. Анри де Ренье писал в газете «Фигаро» (1924, 8 января): чувство природы у Ивана Бунина «сквозит в его рассказах, которые он предлагает нашему вниманию в сборнике „Чаша жизни“; то же заглавие носит первая повесть сборника, одна из самых захватывающих своей беспощадной суровостью. В этот сборник входит „Пастух“ („Игнат“. — А. Б.) и удивительный рассказ, который называется „В стране мертвых“ („Тень Птицы“. — А. Б.), где искусство г-на Бунина, с его глубиной, с его изобразительной силой, искусство таинственное, тонкое и могучее, предстает во всей своей зрелости. У г-на Бунина воображение пессимистическое; он наблюдает живые существа со всепонимающей иронией, с такой именно иронией он показывает в „Чаше жизни“ молчаливое соперничество священника Иорданского и купца Селихова — соперничество, в котором сгорают их жизни. Мрачная, цепкая, безмолвная ненависть — это все, что у них осталось от жизни, жалкий гнилой плод, который она им оставила! Конечно, люди не прекрасны и не добры, но разве вокруг них нет красоты? Есть деревья и цветы, небо и свет, текущие воды, плывущие облака; есть времена года: весна — время обновления, осень — время увядания, лето, с его полнотой бытия, зима с бесконечными снегами, с судорожными объятиями морозов, с короткими днями и долгими ночами, усыпанными ледяными звездами, с темными алмазными ночами, с холодом, который представляет собой и живое существо и в то же время аромат; обо всем этом г-н Бунин дает точное представление, дает нам почувствовать это физически. Г-н Бунин глубоко понимает язык вещей (…) У г-на Бунина понимание природы сочетается с проникнутой горьким чувством проницательностью, какою отмечено его знание человека» (перевод Н. М. Любимова; фр. текст — ЛН, кн. 2, с. 378).
Французский писатель, поэт и литературный критик Рене Гиль писал Бунину в 1921 году: «Высокочтимый собрат, я даже смущен, — так велика моя благодарность за вашу книгу „Le calice de la vie“ („Чаша жизни“. — A. Б.) о глубинах жизни с ее телесными основами и изначальными тайнами человеческого существа.
Вы говорите в предисловии к своему первому сборнику, что некоторые упрекают вгс в пессимизме; нельзя себе представить ничего более ошибочного, чем этот упрек, ибо вы всюду даете действенное ощущение того, как глубоко охватываете вы жизнь — всю, во всей ее сложности, со всеми силами, связующими ее в те моменты, когда человек уже не находится или еще не находится под влиянием законов человеческой относительности, когда он действует и противодействует первобытно…
Как все сложно психологически! А вместе с тем, — в этом и есть ваш гений, — все рождается из простоты и из самого точного наблюдения действительности: создается атмосфера, где дышишь чем-то странным и тревожным, исходящим из самого акта жизни! Этого рода внушение, внушение того тайного, что окружает действие, мы знаем и у Достоевского; но у него оно исходит из ненормальности, неуравновешенности действующих лиц, из-за его нервной страстности, которая витает, как некая возбуждающая аура, вокруг некоторых случаев сумасшествия. У вас наоборот: все есть излучение жизни, полной сил, и тревожит именно своими силами, силами первобытными, где под видимым единством таится сложность, нечто неизбывное, нарушающее привычную нам ясную норму.
Скажу еще об одной характерной вашей черте, — о вашем даре построения, о гармонии построения, присущей каждому вашему рассказу. Ваш разнообразный и живописующий анализ не разбрасывает подробностей, а собирает их в центре действия — и с каким неуловимым и восхитительным искусством! Этот дар построения, ритма и синтеза как будто не присущ русскому гению: он, кажется, — позвольте мне это сказать, — присущ гению французскому, и когда он с такой ясностью выступает у вас, мне (эгоистически) хочется в ваших произведениях почтить французскую литературу. И, однако, вы ей ничем не обязаны. Это общий дар великих талантов.
Что до вашего широкого и тонкого чувства природы в ее нежности, в ее радостном и печальном великолепии, то я не говорю о нем: я выше пытался определить ваше страстное отношение к бытию, к жизни, и в этом анализе уже заключено то, что я думаю о вашем чутком общении со всем вещественным» («Материалы», с. 228–229).
Осыплю лицо могильной перстью — то есть горстью земли.
Я все молчу*
Газ. «Русское слово», М., 1913, № 231, 8 октября. Печатается по кн. «Петлистые уши».
Машинописный текст с правкой автора, представляющий собой окончание рассказа, датирован: «1913, 14 сентября, г. Одесса» (Музей Тургенева). Эта дата стоит под окончательным текстом рассказа. Но, по-видимому, в основном он был написан уже в июле: Бунин читал его в это время на даче Ковалевского под Одессой Д. Н. Овсянико-Куликовскому и художнику В. П. Куровскому, а несколько позднее — в Москве на «Среде» Телешова.
Известно реальное лицо, послужившее прототипом Шаши, — это крестьянин из тех мест, которые Бунин знал, живя в Глотове. Он был женат на падчерице винокура помещиков Бахтеяровых в селе Глотове, немца Отто Карловича Туббе — Дуне, в которую был влюблен гимназист Бунин. В. Н. Муромцева-Бунина пишет: «Зимой сыграли свадьбу младшей падчерицы Отто Карловича, той Дуни, которая некогда пленяла Ваню. Выдали ее за сына Вукола Иванова, Александра, в будущем послужившего Бунину прототипом для рассказа „Я все молчу“. Он в молодости играл роль мрачного человека, никем не понятого, делал вид, что он что-то знает, и это его слова: „Прах моей могилы все узнает“ и „я все молчу“… Свадьба была пышная, свадебный пир происходил в помещичьем доме Бахтеяровых, которые все зимы проводили в городе. На пиру „молодой“, сделав вид, что приревновал „молодую“, оборвал ей шлейф, нарочно наступив на него, мучил он ее и в замужестве, иногда очень гадко, в конце концов она не выдержала и бросила его, а он понемногу дошел почти до нищеты.
Когда рассказ „Я все молчу“ был напечатан в газете „Русское слово“, кто-то показал его „Шаше“. Тот прочитал и с возмущением сказал: „Уж если писать, так должен был писать всю правду, а не выдумывать…“ (Видимо, он все же был доволен, что о нем напечатано в газете…)» («Жизнь Бунина», с. 46).
Бунин говорил, возражая своим оппонентам, не видевшим в персонажах его рассказов символического значения, утверждавшим, будто бы у него, в отличие от произведений писателей-модернистов, нет «безумия, невнятицы», что он «о безумии, о невнятице говорит внятно, разумно…
— Как! Как! А Иоанн Рыдалец, а Шаша, раздирающий собственную печенку…»
Это и есть, как говорил Достоевский, «реализм (…) доходящий до фантастического».
Бунин, по его признанию, в ту пору «искал» новые формы творчества; «я нашел, — говорит он, — через некоторое время себя, свою музыку (…) „Деревня“ — реализм. „Господин из Сан-Франциско“ — симфоничен».
…на престольный праздник, называемый Кириками, в селе бывает ярмарка. — Ярмарка изображена Буниным по впечатлениям от ежегодных ярмарок в д. Глотово, где он обычно проводил лето у двоюродной сестры. Некоторые подробности из дневниковых записей о Глотове перенесены им в рассказ «Я все молчу». 15 июля 1911 г. он записал: «Нынче Кирики (день Кирика и Иулиты— 15 июля ст. ст. — А. Б.), престольный праздник, ярмарка. Выходил. Две ужасных шеренги нищих у церковных ворот. Особенно замечателен один калека. Оглобли и пара колес. Оглобли наполовину заплетены веревкой, на оси — деревянный щиток. Под концами оглобель укороченная, с отпиленными концами дуга, чтобы оглобли могли стоять на уровне оси. И на всем этом лежит в страшной рвани калека, по-женски повязанный платком, с молочно-голубыми, почти белыми, какими-то нечеловеческими глазами. Лежит весь изломанный, скрюченный, одна нога, тончайшая, фиолетовая, нарочно (для возбуждения жалости, внимания толпы) высунута. Вокруг него прочая нищая братия, и почти все тоже повязаны платками.