— Заткнись!
А может быть, ему вспомнилось выражение, которое употребляли у нас, когда хотели сказать, что кто-то настучал на сообщника: «Он его зарыл». Лу насмешливо ответил:
— Ах, скажите пожалуйста!
Диверу захотелось его ударить. Он занес кулак. Лу не пошевелился. Его имя создавало вокруг него некую непроницаемую область, ауру, какую создает вокруг лица красота — когда я бил Булькена, я никогда не наносил удара в лицо — и когда Дивер захотел ударить его кулаком, Лу, совсем неслышно, призвал на помощь колдовскую власть своего имени: левый кулак Дивера так и не смог преодолеть невидимого препятствия, той заколдованной ауры. Удивленный, Дивер захотел попробовать нанести удар другим, правым, кулаком, но тот же паралич сделал его таким же невесомым и бессильным, как только что левый кулак, и он прекратил борьбу, увидев зримое проявление магической власти.
Взгляд Дивера сверкал в глазах Булькена тогда, на лестнице, в ту минуту, когда я хотел его поцеловать. Я видел тот же грозный свет человека, готового защищать — и пусть не смеются над этим — свою мужскую честь. Впрочем, только дважды я и видел в человеческих глазах такую решимость и непримиримость. Булькен был злым. Этим же вечером, ведь ночь всегда мягче и теплее, я принялся мысленно представлять себе, что сталось бы с Булькеном, когда бы он вышел из тюрьмы, если бы… Я ясно вижу, как он холодно говорит мне со стальным блеском в глазах, отвергая мою протянутую руку: «Вали отсюда» — и затем бросает прямо в мою озадаченную физиономию: «Да уж, поимел я тебя, на фиг теперь ты мне нужен, можешь отправляться в задницу».
Это ясное видение было неслучайным, я давно уже замечал этот холодный взгляд, раз и навсегда закрытый для моих проявлений симпатии, такой же холод я увидел сегодня в глазах Дивера. Впрочем, я не думаю, что Булькен мне лгал, говоря о своих дружеских чувствах, ведь, зная о моей преданности, любой мальчик, голубой он или нет, не мог противиться поцелую. Но если он лгал мне, Булькен, я восхищаюсь его дерзостью, какую неясность убил он во мне? Бог добр, ведь он ставит на вашем пути столько капканов и ловушек, что вы просто не можете не идти туда, куда он ведет вас.
Он ненавидел меня. Ненавидел? Издалека я все продолжаю бороться против его дружбы с Роки. Я борюсь, словно колдун, который хочет развеять чары, разрушить заклятие, наложенное соперником. Я борюсь, словно уже намеченная, избранная для заклания, схваченная жертва. Я борюсь неподвижно, одним лишь своим напряженным, неслабеющим вниманием. Я жду. Гроза разразится позже. Я ожесточился. Я борюсь. Булькена и Роки связывает соучастие. Значит, еще более тесное соучастие — соучастие в убийстве? — должно связать меня с ним. Я хотел бы взять на себя убийство Аркамона и разделить ужас этого преступления с Булькеном. Но одна мысль продолжает меня тревожить: в литературе неоднократно использовался сюжет о том, как некий сильный, влиятельный человек оказывался подавлен и подмят каким-нибудь ничтожеством, и даже если в этой связке именно я окажусь тем самым, сильным и влиятельным, судьба-насмешница все извратит, и Булькен предпочтет Роки. В конце концов я знаю, что никогда не смогу совладать с ним, потому что он был привязан к Булькену, потому что еще до знакомства со мной и до самого конца они защищали свою связь, защищали от перешептывания и перемигивания приятелей.
День был мрачным, но и его пронзило одно мгновение счастья: этим же утром мне передали кусок кальки, на котором была изображена голова матроса в обрамлении спасательного круга. Это был образец наколки, который обошел накануне весь Централ, и больше пяти десятка заключенных, никак друг с другом не связанные, сделали себе такую татуировку.
Тишину я переносил легко. Но вечером Дивер устроил так, что нас с ним заперли в одной камере. Должно быть, он, как и я, чувствовал, что нам с ним необходимо объединиться, чтобы вдвоем надеть траур по Аркамону. Когда он уснул, мышцы его расслабились, и то, что я покрывал поцелуями, казалось теперь всего лишь телом старой уставшей женщины. А я не понимал никогда, что поцелуй — это первобытная форма, выражающая желание укусить, и даже больше того — сожрать, не понимал до этого самого вечера, когда осознал, как боится Дивер своего преступления, и этот его страх покрыл бледностью его лицо, а его самого заставил замкнуться в своей скорлупе. Мне хотелось отхлестать его по щекам или плюнуть прямо в лицо. Но я любил его. Я обнял его, сжав так крепко, что едва не задушил, я поцеловал его поцелуем самым свирепым — потребовавшим, чтобы я выплеснул в нем весь свой запас ярости и злобы — которым когда-либо в своей жизни кого-то целовал. Я познал наслаждение власти над ним, наконец-то! Я был самым сильным не только морально, но и физически, потому что страх и стыд ослабили его мышцы. И, сжимая его в объятиях, я лег на него, чтобы скрыть его стыд. Помню, что даже позаботился о том, чтобы покрыть его всем телом, потом складками своей одежды, которая приобрела вдруг благородство савана или роскошной античной тоги, я спрятал его голову под свое крыло, чтобы мир не увидел убогости и униженности этого самца. Мы исполнили нечто, похожее на обряд золотой свадьбы горестных супругов, которые любят друг друга уже не в радости, но в горе. Мы ждали пятнадцать лет, пытаясь отыскать друг друга в ком-то еще, со дня моего отъезда из Меттре, когда он попал в спецблок за какую-то мальчишескую провинность.
В одном из концов главного коридора спецблока была стеклянная матовая дверь, забранная решетками, которая никогда не открывалась, только форточка, прорезанная в верхней части. Именно через нее я видел Дивера в Меттре в последний раз. Он, уж не знаю как, вскарабкался до самой форточки и повис на руках. Торчала только его голова, а тело тяжело болталось за стеклом и казалось сильным и загадочным, словно сквозь толщу воды, самое волнующее изо всех таинств этого утра. Его нежные руки вцепились в край форточки по обеим сторонам лица. В такой позе он и попрощался со мной. Я останавливаюсь в воспоминаниях на его лице, как останавливаются специально на чем-то утешительном. Я перечитываю его лицо, как заключенный, приговоренный к пожизненной ссылке, перечитывает параграф 3: «Приговоренные к пожизненной ссылке по истечении трехлетнего срока, считая со дня начала наказания, имеют право на условное освобождение…»
Аркамон умер, Булькен умер. Если я выйду, как тогда, после смерти Пилоржа, я стану листать подшивки старых газет. Как и от Пилоржа, у меня не останется ничего осязаемого, кроме коротенькой заметки на дрянной бумаге, нечто вроде серого пепла, из которой я узнаю, что он был казнен на заре. Эти бумаги станут их могилами. Но я далеко, через многие годы, передам их имена. Только имена останутся там, в будущем, утратившем носителей этих имен. Кем были Булькен, Аркамон, Дивер, кем был Пилорж, кем был Ги? — спросит кто-нибудь. Их имена будут нас тревожить, как тревожит свет, идущий со звезды, погаснувшей тысячу лет назад. Все ли я сказал, что должен был сказать об этих похождениях? Оставляя эту книгу, я оставляю и то, что может быть в ней рассказано. Остальное рассказать невозможно. Я замолкаю и иду босиком.
Санте. Тюрьма Турель. 1943
Примечания
1
«Ныне отпущаешь» — погребальная молитва (лат.).
2
Особого свойства (лат.).