Глава 3
Снова Лозанна. Беседы с Марусей. Уроки музыки у мосье Бишофа. М-ль Жанн
Мы ждали приезда кузины м-ль Люсиль – м-ль Жанн. О ней говорили, что она очень строга, очень религиозна, что только какие-то семейные обстоятельства помешали ей стать монахиней. Наши сердца уже тянулись к ней в таинственном уважении. Теперь в церкви мы уже не стояли нахмурясь, скучая, враждебные к происходящему.
Как произошел этот «душевный переворот»? Мало-помалу или «вдруг» – и на этот вопрос не сумею ответить, потому что не помню как.
Как в родной, на лето покинутый дом, входят пансионерки в тяжелые двери серого каменного любимого пансиона Лаказ – Бульвар де Граней, 3. И подумать, что еще четыре месяца назад мы не знали, что он есть! Весело расселяемся мы по своим комнатам, и лозаннский день идет так, точно и не было Шамунй и Аржантьера. Еще одна полоса, как сказала мама в Уши, – позади. В воскресенье, после мессы, до обеда, все мы сядем писать длинные письма домой о том, что такое Альпы. О Монблане, на который взойдет только самый-самый смелый человек на свете! И полетят наши письма в Россию, в Египет, в Германию, Англию, Испанию – по всему свету…
А через полгода с отъезда из Нерви мама стала получать от нас письма, как мы потом узнали из ее писем к папе, встревожившие ее по-новому Смысл ее жалоб был тот, что трудно воспитание детей, особенно в ее положении больной и вдали. Намучась нашей чрезмерной свободой в Италии, дружбой с Володей и пугаясь чрезмерной же нашей любви к чужим взрослым, ей казался разумным шаг с помощью вызванной на помощь Тети – поместить нас во французский пансион! И что же! И здесь получилось совсем не то, чего она ждала! «Это просто невероятно, какие воспитатели эти католики! Это какие-то монахини становятся, а не девочки!» – писала мама. Мы никогда не узнали, что отвечал ей отец, но думаю, что успокаивал, как делал всегда, глядя на жизнь с позиции пятидесяти пяти прожитых лет. Он верил, что все обойдется, что тревожиться не надо. А пока мама получала наши недетские письма, не знала, что отвечать.
Когда наставал вечер, и египтянки шли в свою комнату, и м-ль Маргерит со Шпицу́ кончала свой вечерний обход (на ее попечении были младшие), как только шаги ее затихали на лестнице, по которой она спускалась, – мы тихо вставали с постелей, становились на колени на коврики и начинали молиться. Усталые, мы засыпали, счастливые исполненным долгом, а наутро нас встречал день: с шумом, с солнцем, с воспоминаниями о другой, вольной жизни, о веселье революционных песен, о скалах, о лжи старшим, о свободе, о Пачёвской долине, где проскакал Лесной царь (а Лесной царь – это что? божество природы, язычество, грех?).
Добрая м-ль Маргерит, не подозревая о нашей ночной молитве, ни о бурях в нас, раздавала нам учебники и тетради, и я садилась учить древнюю историю, учить по старинке, наизусть, о каком-нибудь короле Мидасе с ослиными ушами, арифметику, географию и неправильные глаголы.
Для занятий музыкой понадобилось – ввиду нашей близорукости – показать Марусю и меня окулисту. Нас повезли к знаменитому тогда Дю-Фуру. Он надел на нас круглые, совиные очки. Впрочем, я стала носить их поздней, с десяти лет. Маруся же их надела.
Музыку преподавал у Лаказ большой знаток, очень старый и очень строгий мосье Бишоф, дававший уроки в некоей коронованной семье (какой страны? О нем ходил такой рассказ). Сгорбленный, седобородый, блестящий пианист, требовавший от нас, учениц, подлинного увлечения и прилежания; он до нас – за годы – поставил всего одно пять некой легендарной усидчивости девушке, проводившей за роялем все свое свободное от уроков время. Но и четыре его было чрезвычайной редкостью, и с такими счастливыми днями был связан чудесный обычай: не только виновница его, но и все пансионерки отпускались – через улицу – в кондитерскую Юрлимана накупать себе сладостей.
Муся, любившая чтенье еще больше, чем свою игру, все же много раз получала четыре у мосье Бишофа. Но мне радостно вспомнить тот день, когда за мое, самой младшей, рояльное прилежание все пансионское население Лаказ проследовало, сияя и тормоша меня, через солнцем залитый Бульвар де Граней к зеркальным окнам кондитерской, к солнцем сбрызнутым витринам воздушных, эфирных, причудливейших, как из Шехеразады, сладостей, пирожных и тортов.
Все эти веселые, ласковые обычаи уснащали детский быт сурового, казалось бы, католического пансиона.
В пансион прибыли новые: Кончитта и Кармен Ангуло, сестры-испанки. Кончитте было четырнадцать лет. Выше всех нас, младших, она была смугла, имела резкие черты, большие темные глаза навыкате. Кармен было девять; смуглая и черноволосая, как сестра, она была красивей, скромней и тише. Мы полюбили обеих, и они быстро вошли в наш круг. Говорили они по-французски плохо.
Наступила осень. Становилось холодно. С нашего милого платана слетали листья: желтые, лапчатые. Служанка зажигала уголь в печке на террасе в чугунном столбике с трубой; это – калорифер. Прилежно учились мы до обеда. На большой перемене, тепло одетые, мы выбегали в сад. Как весел и дружен был обед в столовой за длинным столом! Шли гулять по Бульвар де Граней, мимо каких-то подвальных решеток, откуда шел запах супов, пирожков, жареного. По тем улицам, где мы так давно бежали к маме, и тонкий бумажный мешок трепетал в ветре, мы несли к чаю булки с изюмом… В мокрых садах облетали последние лепестки цветов. Как весной тут пахло розами, как сладко!
Старыми уличками мы выходили к Уши. Неприветно лежало Озеро, холодным металлическим зеркалом, мутным, – по нему шли то волны, то рябь. Завтра воскресенье, к мессе. Потом письма домой. В четыре часа принесут блюдо с пирожными. В тот раз Маруся не подошла к нему. Она дала всем всё выбрать. Она взяла те три последние, что остались: сухие, миндальные и плоские, без крема. Самые невкусные! Я смотрела на нее, замерев. Знала, как ей трудно. Но она права: именно так надо! Завтра на блюде останутся шесть худших, и тогда мы их возьмем.
Бывали у нас представления. Помню одно под названием «Тетин приезд», в котором мне дали роль горбатой тетки. Дети встречают некрасивую, маленькую старую тетку недружелюбно. Но она всех очаровывает добротой, всесторонней помощью. В сцене апофеоза она стоит среди полюбившей ее молодежи, с улыбкой произнося слова: «Нельзя судить о дереве по его коре!» Сколько труда, приготовлений! На спину мне приделали под платье подушку, причесали, надели старушечий чепец. Роль я выучила легко и сыграла недурно. Как аплодировали девятилетней тетке! Как было весело! Под ковром и картинами открыли дверь в соседнюю комнату – получилась сцена. А публика – начальницы, учителя и пансионерки – сидели на рядами поставленных стульях, получился настоящий театр.
А затем приехала м-ль Жанн. Высокая, выше м-ль Люсиль, худая, во всем темном, с сухим, тонким смуглым лицом с чертами правильными и красивыми, если бы не чрезмерная худоба. У нее было лицо мученицы. Легко, бесшумно двигалась она меж нас, но каждый, на кого взглядывали ее большие темные глаза, пристальные, печальные, строгие, как бы пронизывался чувством, понимал, что надо опомниться, что надо иначе жить. Весь пансион, еще с прежних приездов, любил м-ль Жанн какой-то особой любовью. Рассказы о ней, долгое ожидание! Маруся с первого взгляда страстно привязалась к ней. И та заметила Марусю сразу. С этого дня Маруся стала неузнаваема: где был ее крутой нрав, ее вспышки гордости, дерзости? Уж не приходилось мосье л’аббэ и м-ль Люсиль звать ее, говорить с ней; все свободное от классных и домашних занятий время (а домашние уроки Маруся готовила быстрее всех, учась блестяще по всем предметам) она проводила в комнате м-ль Жанн. И ночью я теперь всегда засыпала первая.
Глава 4
Зима в Лозанне. Приезд Кричевского. Мария Оссорио
Близилось Рождество. С последней елки в Москве было два года. Казалось – много лет! Из Москвы прибыли «гостинцы», как писал нам папа, – любимые пастила, мармелад и клюква в сахарной пудре, всего много, коробками. И большой круглый филипповский черный хлеб. Положив посылку в свой шкаф и не трогая, мы предвкушали счастье угощать подруг. Изредка к папиным письмам были приписки Андрюшиной рукой – мелкий, узкими буквами, очень косой почерк. Он писал о гимназии, отметках, о катании на коньках. Благодарил за открытки с видами. Но ни он о нас, ни мы о нем – не скучали. Но когда, редко, приходило письмо из Италии, от Володи Миллера, или его карточка – потолстевшего, в форме колледжа, тогда вспыхивала тоска по нему, по скалам, морю, по утраченному любимому детству. Но кого мы вспоминали – это Лёру. Непонятно и странно, но нам иногда казалось, что она могла нас, может быть, лучше понять сейчас, чем мама? Мамины письма мы очень любили, читали и перечитывали ревностно. Но когда однажды мама нам написала: «Владислав Александрович женился, у него очень хорошая, образованная жена, прекрасная музыкантша», – Маруся, чуть сузив глаза, зло сказала мне: «Та, наверное! Помнишь ее?» Вскоре мама получила наш отклик. Маруся не дала мне прочесть, что писала о Тигре – маме. Но я помню свои строки. «Мама, почему Тигр женился? Мама, напиши почему! Ведь он говорил, что это – мещанство… он – вольный орел. Как же он мог?»