Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

У Андрюши был новый репетитор, Александр Павлович Г-в. Он был невысок, носил высоко назад зачесанные густые белокурые волосы, усы и бородку. Голубые глаза его смеялись, и довольный хохоток полнил дом. Он ходил в студенческом. Этот человек подействовал на воображение Маруси. Она написала ему письмо – и оно вызвало его смех и поправки красным крестиком – ошибок. Узналась история старшими. Были слезы в горько обиженных глазах Муси. Была ли мама деликатна – или резка с Мусей? Могло быть и то и другое.

Но вскоре это заслонилось увлечением Александра Павловича Лёрой. Конечно, мама и папа косились на происходившее. И кажется, именно в это время виновник его был переселен в отдельную комнату, в кухонный флигель. Там вечерами горел зеленый абажур керосиновой лампы. «Может быть, Александр Павлович пишет Лёре письмо…» – думали мы.

Это были времена студенческих беспорядков, сходок, собраний. Слова «педель», «казаки», «нагайки», имя Льва Толстого. Споры о смертной казни. Цвёл и занимал умы и сердца Художественный театр. Заманчиво звучали непонятные слова: «Потонувший колокол», «Чайка». Повторялось странное, чудное слово «Раутенделейн». Мама, Лёра, приезжавшая молодежь Добротворских, сыновья дяди Пети, наши двоюродные – медик (будущий врач-психиатр) Сережа, брат его студент Володя и сестра их Саша (тоже медичка) Цветаевы, все говорили о Художественном театре, благоговели – перед ним.

В эту зиму нас, детей, вновь, как и в прежние годы, повезли в Большой театр. Уж теперь Маруся не бросала из ложи, как в детстве, вниз апельсиновых корок. Завороженно она смотрела отроческими уже глазами на медленно подымавшийся занавес, пурпуровый, на взмах дирижерской палочки (дирижер во фраке был похож на Чернилку из сказки Гофмана «Чудесное дитя»). Медленно погасал чудовищный цветок люстры.

Вечерами читали вслух французский роман “Le vaste, vaste monde[12] (перевод с английского “The wide, wide world”). Я не помню ни одной сцены оттуда, ни фабулы того, что так входило в душу маме и Мусе, – но помню трепет о каком-то одиночестве (бескрайнем жизненном пространстве) вокруг девочки. Некрасивое, худое, скуластое лицо мадемуазель Мари, монотонное чтение… Я засыпала. О другом английском романе мама говорила с восхищением: «Вырастете – будете читать “Джейн Эйр”»…Мама превосходно знала английский – «аглицкий», как говорили тогда. Среди маминых книг стояла тоненькая переплетенная книга «Она ждала». Новелла Пауля Гейзе, перевод Марии Мейн – мамы. Много лет спустя, уже после мамы, мы прочли эту повесть о верной женской любви к человеку, из жизни той юной женщины давно ушедшему. Может быть, мама, переводя, помнила С.Э.? По-прежнему вечерами приходил иногда «курлык»: лежание с мамой под шубой на ее постели, с черным котом Васей, и засыпание, пока не раздадутся папины шаги по мосткам, – ужин, чай. По-прежнему мама приходила наверх читать нам вслух какую-нибудь любимую книгу: мы кидались усаживать ее на стул, уложенный подушками, увешанный одеялами… Милое мамино лицо улыбалось, она поправляла на плечах свою клетчатую шаль, раскрывала книгу… Блаженные часы жизни!

В гимназии ли простудилась Маруся? Она слегла с крупозным воспалением легких. Мама ухаживала за ней умело – была сестрой милосердия в Иверской общине, строго исполняла советы доброго доктора Ярхо. Но однажды выздоравливавшая Маруся попросила меня тайком принести ей из буфета кусок холодного мяса. Сердце у меня билось, я летела с ним, как лиса с петухом. Марусино наслаждение было велико, но результаты проделки невеселы. Мусе стало хуже. Мне попало – бранили. Но натура Муси победила и осложнение болезни, и саму болезнь. Она встала.

Как могла я так долго не рассказать о ней? Акушерка, помогавшая маме при нашем рождении, Мария Васильевна Иванова. Это был один из милейших людей, встреченных нами в жизни. Ниже среднего роста, но не кажущаяся маленькой по стройности и худобе, всегда в черном, она стоит – руки за спину – у печки в детской и, улыбаясь какой-то терпкой, жалкой улыбкой, что-то рассказывает – такое же горькое и скромное, как сама. У нее сестра Александра, которая часто болеет – и потому у нее трудный характер. Иногда Мария Васильевна негодует на нее. У них множество каких-то дальних родственников, двоюродных племянников, о которых надо заботиться, хоть и не из чего; кому зашить, заштопать, кого накормить, кому постирать, кого пустить переночевать. Живет она за Москвой, в Реутове, при родильном доме, и из рассказов ее встает что-то огромное, неуютное; мне мерещатся какие-то черные чугунные лестницы (говорила ли она о них? или я их изобрела?), затурканные, злые друг к другу люди, бедность, ссоры, гул какой-то страшной жизни, в которой Мария Васильевна бьется со своей сестрой Александрой и тощими студентами-племянниками. И помнится сын ее, восемнадцатилетний Саша, умиравший от чахотки в Сухумской больнице, ждавший ее, мать, слышавший гудок парохода, ее везшего, просивший врачей поддержать его жизнь до нее. Была ли невыполнима его просьба или не была выполнена? Он умер за несколько минут до ее прихода в больницу. Мы видели его фотографию – у него были те же тонкие черты, что у матери, те же огромные черные глаза, тот же скорбный рот… Как Марина ее любила! И как она любила Марину…

Мы любили ее приходы, ее добрый смешок, ее тихий голос, ее задушевную ласковость. Сколько могло ей быть лет? Такие люди не имеют возраста. Смуглость худых щек была старческая. Волосы, туго заплетенные, – черны. Еще была у нее дочь Лиза, красавица, гимназистка. Мы ее не видали.

Иногда вечерами мы играли в карты – в дурака, в ведьму (азарт ужаса нахождения у себя пиковой дамы делал вторую игру любимей первой). Но самой любимой была игра в рамс. Я не помню ее сути, но до сих пор помню трепет и радость этой игры и знаю, что было и нечто благородное, делавшее ее выше всех других игр. Помню торжество козырного рамса; может быть, я неверно взяла слово «благородное», может быть, надо «торжественное»? Эту игру я до сих пор по памяти чту. По субъективной аналогии назову игру в горелки. И в беспредельном «кругу» тарусской «сторожевской» поляны за дачей, и в более узком – залы в Москве – память о жарком лете и радости этой игры имеет в себе нечто от рамса.

Елка 1901 года была для Маруси особенной: первые ее каникулы. И хотя, учась отлично и готовя уроки неучитываемо быстро, она успевала и читать, и рисовать, и играть на рояле, и драться со мной, как до гимназии, все же, думаю, Рождество загорелось ей в этом году еще ярче. И панорама, и подаренная Андрюше игра «китайские тени» – набегающая гонка черных силуэтиков на фоне полукруглого экрана круглого картонного сооружения, и бенгальский огонь Лёриных «живых картин» – все просияло ей ослепительней, перед потуханием о тяжелые двери 4-й московской гимназии. С Несмеяновой она дружила по-прежнему – озорной, некрасивой, насмешливой девочкой.

В музыкальной школе успехи ее росли. «Маруся будет музыкантом, – говорила мама, – Ася – художницей… Все, что мне не далось до конца в жизни, – они…» Может быть, играя в пустой нашей зале, горя за роялем еще больше, чем за палитрой и книгой, даже чем за дневником (начатым с девических лет – черные томики росли, уж был начат девятый), – мама мечтала о зале, полной слушателей, способных оценить ее игру? Папа был к музыке – глух, ее отец, с нею игравший в четыре руки, умер… Мама так и не узнала, что слово, стихи – отстранят с Мусиного пути музыку.

Я не сказала, какие книги читала нам теперь вслух мама: колдовского «Щелкунчика» Гофмана и его волшебное, светлое «Чудесное дитя», «Без семьи» Гектора Мало (по-французски). Маруся, знавшая язык много лучше меня, страстно полюбила эту книгу и так часто говорила с мамой о ней, что я с детства сохранила в памяти имена Виталиса и Реми, собак Зербино, Капи и Дольче, обезьянки Жоли-Кёр, так жалобно умиравшей в стужу, заболев в переходах бродячей труппы. Научившись читать легко, с пяти-шести лет, хоть и позже Муси (читавшей в четыре года по вывескам), я в шесть лет читала с увлечением книги. Уроков же чтения совсем не помню.

вернуться

12

«Широкий, широкий мир» (фр.).

21
{"b":"179763","o":1}