Литмир - Электронная Библиотека

До нас доходили слухи, что Толстой с необычайным постоянством и увлечением посещает любезное семейство доктора. В последнем не трудно было мне убедиться лично: я видел, что Толстому тут хорошо, но кто преимущественно виной очарования, — отгадать не мог.

Однажды утром, когда сожитель наше по флигелю, красивый и всегда приветливый турист, один из четырех членов фирмы, Николай Боткин уехал со двора, в передней раздался звонок, и каково было мое изумление, когда в комнату вошел в драгунском полковничьем мундире Насилия Павлович М-ъ. В течении последних двух лет, до крайности стесненный экономическими делами, я пробовал напоминать Василию Павловичу о четырехстах рублях за уступленного ему Глазунчика. Но убедившись в полной с его стороны невозможности заплатить долг, я счел дальнейшие напоминания бесполезною назойливостью и замолчал. Не взирая на это, мы встретились самым дружественным образом, и Василий Павлович передал мне, что, назначенный командиром бывшего моего Кирасирского Военного Ордена полка, переименованного в Драгунский, он в настоящее время отправляется к месту назначения и рад возможности обнять меня. Когда мы сообщили друг другу наиболее для нас интересное, в передней снова раздался звонок, видимо смутивший Василия Павловича, который, со свойственною ему застенчивостью, хватаясь за боковой карман, сказал: «У меня здесь небольшой вам должок. Извините Бога ради. Вот 400 рублей за Глазунчика да еще 100 рублей за парадный вальтрап. Где вы сегодня обедаете?» прибавил он скороговоркой.

— Где вам угодно, отвечал я, — я совершенно свободен.

— Нельзя ли бы как-нибудь попасть в Купеческий клуб? Там сегодня, я слышал, уха.

В это время в дверь вошел Николай Петрович Боткин, и, познакомив его с М-ым, я сказал: «насчет Купеческого клуба ни к кому нельзя лучше обратиться чем к Николаю Петровичу».

— Теперь по случаю ухи, отвечал Николай Петрович, билеты все разобраны, и законного пути для входа туда более нет. Но приезжайте в 5 часов и вызовите меня ввести вас мое дело.

В назначенный час, спустившись с лестницы, мне на встречу, Николай Петрович, один из старшин клуба, передал Василию Павловичу свой членский билет, и взяв его под руку, ввел в залу. Нечего говорить, что в скором времени за обедом слуга принес мне стакан редерера от Василия Павловича и тем напомнил мне давнюю старину. Когда по окончании обеда мне, не играющему ни в какие денежные игры, стало скучно, и я хотел проститься с Василием Павловичем, — мне сказали что он засел в лото. Волей-неволей приходилось ждать, так как он сказал, что скоро кончит.

— Ну что, чем кончили? спросил я вышедшего оттуда через час М-а.

— Не везет что-то, отвечал он.

— Много ли проиграли?

— Семьсот рублей. Да говорят тут сильная <текст испорчен>палки: пойду там попытать счастья.

— В таком случае позвольте с вами проститься, сказал я и уехал домой.

На другой день Николай Петрович передал что М-ъ не только отыграл проигрыш, но и выиграл рублей тысячу.

В Степановке, куда я уехал один, я нашел следующее письмо Тургенева от 4 февраля 1862 года.

Париж.

Крайне неблагодарно было бы с моей стороны, любезнейший Фет, не отвечать на ваши дружеские и <текст испорчен>ленные письма, и потому я берусь за перо и направляю послание в благословенную Степановку, где, по вашим словам, вы будете через несколько дней. Прежде всего, приветствую вас с возвращением в ваше мирное, сельское убежище, единственно приличное убежище для человека средних лет в нашем роде. Если б я не был так искренно к вам привязан, я бы до остервенения позавидовал вам, и, который принужден жить в гнусном Париже и каждый день просыпаться с отчаянною тоской на душе…. Но что об этом говорить; а лучше перенестись мыслию в наши палестины и вообразить себя сидящим с вами в отличной коляске (по вашей милости) и едущим на тетеревов, — найдем же мы их наконец, черт возьми! В нынешнем году я приму другие меры и надеюсь, что они увенчаются успехом. Если Бог даст, в конце апреля я в Степановке.

Я ожидал отчета о Минине, а вы мне прислали целую диатрибу по поводу Молотова. Знаете ли что, милейший мой? Так же как Толстого страх фразы загнал в самую отчаянную фразу, так и вас отвращение к уму в художестве довело до самых изысканных умствований и лишило именно того наивного чувства, о котором вы так хлопочете. Вместо того, чтобы сразу понять, что Молотов написан очень молодым человеком, который сам еще не знает, на какой ноге ему плясать, вы увидали в нем какого-то образованного Панаева. Вы не заметили двух-трех прекрасных и наивных страниц о том, как развивалась и росла эта Надя или Настя, вы не заметили других признаков молодого дарования и уткнулись в наносную пыль и сушь, о которой и говорить не стоило. Впрочем, это между нами нескончаемый спор: я говорю, что художество такое великое дело, что целого человека едва на него хватает со всеми его способностями, между прочим и с умом; вы поражаете ум остракизмом и видите в произведениях художества только бессознательный лепет спящего. Это воззрение я должен назвать славянофильским, ибо оно носит на себе характер этой школы: «здесь все черно, а там все белое»; «правда вся сидит на одной стороне». А мы, грешные люди, полагаем, что этаким маханьем с плеча топором только себя тешишь. Впрочем, оно, конечно, легче, а то, признав, что правда и там, и здесь, что никаким резким определением ничего не определишь, приходится хлопотать, взвешивать обе стороны и т. д. А это скучно.

То ли дело брякнуть так, по-военному: «Смирно! ум пошел направо! марш! стой, равняйсь! Художество! налево марш! стой, равняйсь!» — И чудесно! стоит только подписать рапорт, что все, мол, обстоит благополучно. Но тут приходится сказать (с умным или глупым, как по-вашему?) Гёте:

«Ja! Wenn es wir nur hicht besser wüssten!»

Я рад, что вы по крайней мере сошлись с Толстым, а то это было уж очень странно; что же касается до прославления моего Нахлебника, то это одно из тех несчастий, которые могут случиться со всяким порядочным человеком. Воображаю, что это будет за мерзость! И пьеса, и исполнители ее одинаково достойны друг друга

До свидания! Крепко жму вам руку, кланяюсь вашей жене, и остаюсь

преданный вам Ив. Тургенев.

5 марта того же года он же:

Париж.

Величественный и прелестный друг мой, Афанасий Афанасьевич, я вчера получил ваше письмо из Степновки от 13 февраля (эка, подумаешь, почта-то, почта-то!) и должен сказать, что оно столь же мило, сколь неразборчиво, und das ist viel! Одолев его в поте лица, я пришел к заключению, что мы с вами совершенно одних и тех же мнений, только за вами водится обычай всякую чепуху взваливать на ум, как сказано у Беранже:

«C'est la faute de Voltaire,

C'est la faute de Rousseau».

Вот и Минин не вытанцовался по причине ума; а км тут ни при чем, просто силы таланта не хватило. Разве весь Минин не вышел из миросозерцания, в силу которого Островский сочинил Рудакова в Не в свои сани садись? А в то время он еще не слушался профессоров. Написать бедноватую хронику с благочестиво-народною тенденцией, с обычными лирическими умилениями, написать ее красивым, мягким и беззвучным языком, — ум мог бы помешать этому, а уж никак не способствовать. Ахиллесова пятка Островского вышла наружу, вот и все. Вероятно, по прочтении моей новой повести, которая едва ли вам понравится, вы и ее недостатки припишите уму. Дался вам этот гонный заяц. Смотрите! {В подлинном письме нарисован заяц, на спине которого написано: ум, — и настигающая его борзая собака, с лицом бородатого человека и с надписью на спине: Фет.}

Но Бог с ним совсем, с умом, и с Мининым, и с литературой. Замечу только, что автор Юрия Милославского Загоскин был так глуп, что удовлетворил бы даже вашим требованиям, а выходило у него не лучше. — Итак, вы в Степановке. Непременно мы должны провести 1 мая вместе. Это уже решено и подписано; разве кто-нибудь из нас умрет, как бедный Панаев. Вот никак не ожидал я, что этот человек так скоро кончит. Он казался олицетворенным здоровьем. Жаль его не в силу того, что он мог бы еще сделать, даже не в силу того, что он сделал, а жаль человека, жаль товарища молодости! Современниик без нового поэта будет ли продолжать свистать? Но я опять вдаюсь в литературу.

Я получаю из деревни преоригинальнейшие письма от дяди. Новейшие усовершенствования крестьянского быта взвинтили его до какой-то отчаянной иронии. Спасские крестьяне удостоили, наконец, подписать уставную грамоту, в которой я им сделал всяческие уступки. Будем надеяться, что и остальные меня, как говорится в старинных челобитнях, «пожалуют, смилуются»!

А жажду я прочесть ваше Лирическое хозяйство. Я уверен, что это вышло преудивительно и превеликолепно. С Борисовым я изредка перекидываюсь письмами: он премилый. Постараемся в нынешнем году поохотиться лучше прошлогоднего. Афанасий, говорят, совсем одряхлел. Это горестно.

Толстой написал Боткину, что он в Москве проигрался и взял у Каткова 1.000 руб. в задаток своего кавказского романа. Дайте Бог, чтобы хоть этаким путем он возвратился к своему настоящему делу. Его Детство и юность появилось в английском переводе и, сколько слышно, нравится. Я попросил одного знакомого написать об этом статью для Revue des deux mondes. Знаться с народом не обходимо, но истерически льнуть к нему, как беременная женщина, бессмысленно. А что поделывает Ясная Поляна? (я говорю о журнале). Ну, прощайте! или нет — до свидания! Кланяюсь вашей жене и крепко жму вам руку.

Ваш Ив. Тургенев.

142
{"b":"179756","o":1}