Петр. Уж ты что ни толкуй, Гриша, если мы этого дела не смастерим да случай упустим, так куда у нас доброго убудет…
Гриша. Оно так! да совестно что-то; ведь мы знаем, что она действительно дочь покойного дядюшки…
Петр. Мы знаем, да суд не знает, а судит по тому, что есть на бумаге…
Гриша. Да знаешь, что и Лизы-то жаль. Что за добрая! словно овечка… Ведь мы с ней маленькие игрывали… знаешь, брат: ведь чувство такое есть…
Петр. Ну, зафилософствовался! Мало тебя за это отец покойный бранил! уж он ли не говорил тебе, что с твоим философствованием век дрянью будешь: так и выходит…
Гриша. Я помню, что отец говорил… да, однако ж, как подумаешь, — что с Лизой-то будет? куда она голову приклонит?
Петр. Да! так что же?.. Слушай, брат Гриша, скажу тебе напрямки: отец-то у нас уж куда умный человек был, и доказал, что умный: от гроша до мильона дошел, а помнишь его любимую поговорку: «Свою крышу крой, сквозь чужую не замочит». Вот оно что. А ведь тут по двести тысяч на брата, Гриша; ведь на улице не поднимешь…
Гриша. Оно так… Ну, да как Василий Кузьмич какое распоряжение сделал?
Петр. Да! он таки сделал распоряжение — и я знаю какое. Ты еще был мал, не помнишь, а я помню. Как дядя умирал, так и просил: «Я, говорит, не успел — болезнь захватила, — а дело важное — у Лизы бумаги не в порядке. Сохрани Бог, ты умрешь, — другие наследники привяжутся, отобьют у ней наследство. Сделай милость, выхлопочи все доказательства ее происхождения, а не то — беда. Я на всякий случай все ломбардные билеты на имя неизвестного перевел, чтоб какова пора ни мера, все-таки Лиза не без куска хлеба будет. Пусть они теперь остаются у тебя, — а как подрастет, отдай ей, — да между тем выхлопочи ее бумаги-то… не забудь, — да и ты, Петруша — отцу припомни…» Прошел год по кончине дяди, — я еще тогда был молод, неразумен, ничего не понимал, какие вещи есть на сем свете, — вспомнил я дядин приказ и заикнулся об нем отцу. А Василий Кузьмич посмотрел на меня, поморщился, да и молвил: «Что ты, отца-то учить, что ли, хочешь?» — «Да я, батюшка, подумал, что между делами…» — «Что я забуду, что ли? — спросил отец. — Нет, Петруша, какие бы у меня дела ни были — я главного дела никогда не забываю — помни это». В те поры я не совсем эти слова понял, но потом — как начал входить в разум, смекнул в чем дело; да однажды — уж неспроста — заговорил с отцом об Лизиных бумагах. Старик посмотрел на еня еще пристальнее прежнего и, кажется, отгадал, что у меня было на уме. «Много будешь знать, скоро состареешься», — сказал он, знаешь, с своею миловидною улыбкою, да потом ударил меня по плечу и промолвил: «Слушай, Петруша, ты, я вижу, малой-то не дурак будешь… знаешь ли ты, что такое деньги? не знаешь? — я тебе скажу: деньги — то, чем мы дышим; все на свете пустяки, все вздор, все дребедень… одна вещь на свете: деньги! помни это, Петруша, — с этим далеко пойдешь…»
Василий Кузьмич. Когда, бишь, это я ему говорил?.. А точно! говорил… экой плут какой! — вспомнил — да к чему же он клонит…
Гриша. Ну, так что ж ты думаешь?..
Петр. Да думаю то, что дело и по сю пору на том стоит: то есть что билетов на четыреста тысяч на имя неизвестного лежит у отца в комоде, — а Лиза покамест ничего, не отца своего дочь…
Гриша. Да как же это?..
Петр. Да так же! Стоит нам помолчать, и четыреста тысяч наши…
Гриша. Ах, брат, да совестно…
Петр. Ну, занес философию! совестно что? помолчать? добро бы говорить… Ведь слышишь, четыреста тысяч, — четыреста… знаешь счет или нет?..
Гриша. Ну, а как отец-то какую записку оставил?..
Петр. А что, и в самом деле? Вот уже правду покойник говаривал: «Что бы ни сталось, головы не теряй, главного не забывай». Пойдем-ка посмотрим у него в бумагах… благо, я ключи-то захватил…
Гриша. Ах, брат, страшно. Ведь это… знаешь… подлог…
Петр. Эк книги-то тебя с толку сбили! Уж дрянью был, дрянью и будешь… Да, нечего времени терять: скоро утро; я и один пойду, если ты трусишь… а ты сиди, хоть стихи сочиняй на досуге…
Василий Кузьмич. Ну, вижу — этому малому плохо не клади, — экой разбитной какой!.. А жаль Лизы-то; впрочем, ведь не моя она дочь… Ну пришел; эк начал шарить; видно, чутье у него: так прямо на Лизины билеты и напал. Задумался… шарит в бумагах… еще задумался… Ну, что же!.. как? в карман? Э-ге! вот уж это дурно, Петруша… Что ты? что ты?.. Потащил! Ай-ай! что-то будет…
Петр (возвращаясь в братнину комнату, встревоженный). Записки нет никакой… я все перешарил…
Гриша. Ну, что ж! хорошо…
Петр. Да, очень хорошо! Ты здесь что делал?..
Гриша. А мне пришли в голову два славные стиха для элегии:
О золото! Металл презренный!
Нас до чего доводишь ты? —
только рифм не могу отыскать…
Петр. Слушай, Гриша, я тебе принес рифму, и очень богатую… Только смотри, брат! я человек честный, как видишь, мог бы всем воспользоваться, да не хочу, ты все-таки мне брат, хоть и дрянь; вот тебе половина, припрячь-ка скорее… да смотри не проболтайся.
Гриша. Что ты? что ты, брат? Да как же это ты взял без родственников, прежде осмотра?..
Петр. Что? дожидаться осмотра?.. ах ты, философ! Сам же меня надоумил…
Гриша. Я?..
Петр. Да кто же? Ведь ты сказал, что, может быть, Василий Кузьмич распоряжение какое сделал, может, записку какую оставил; я по твоим словам и пошел, записки не нашел, а тут и подумал: а что, как где найдется? ведь на грех мастера нет! а как деньги припрятаны, так и концы в воду; там пускай после и осматривают, и опечатывают: «Знать не знаем и ведать не ведаем; какие были билеты, те и остались!»; а остались-то билеты все на имя батюшки, то есть которые достанутся нам по наследству… Что? не дурно?..
Гриша. Так… да все-таки… я не знаю что-то…
Петр. Берешь деньги или нет? коли не берешь, так, пожалуй, я и все себе возьму…
Гриша. Ну уж… давай, давай…
Василий Кузьмич. Нет! грустно что-то становится, а сам не знаю отчего… как-то странно! и благоразумно, да и нехорошо, однако благоразумно… Что-то в толк не могу взять… а душно мне здесь становится, пойти на воздух, да благо уж и утро… лавки отворяют… люди выходят… им весело… а мне скучно все что-то… дай заверну в кондитерскую. А! газеты разносят… хоть их почитать от скуки… А! моя некрология! Посмотрим. (Читает.)
«На сих днях скончался такой-то и такой-то Василий Кузьмич Аристидов, искренно оплакиваемый родными, друзьями, сослуживцами и подчиненными, всеми, кто знал и любил его. А кто не любил сего достопочтенного мужа? Кому не известны его зоркий ум, его неутомимая деятельность, его непоколебимое прямодушие? Кто не ценил его доброго и откровенного характера? Кто не уважал его семейные добродетели, нравственную чистоту? Посвящая всю жизнь трудам неусыпным, он, не желая отдать детей в общественное заведение, успевал лично заниматься их воспитанием и умел образовать в них подобных себе достойных сограждан. Прибавим к сему, что, несмотря на важные и многотрудные свои занятия, почтеннейший Василий Кузьмич уделял время и на литературу; он знал несколько европейских языков, был одарен изящным вкусом и тонкою разборчивостию. Здесь кстати заметим нашим врагам, завистникам, порицателям, нашим строгим ценителям и судьям, что почтеннейший Василий Кузьмич всегда отдавал нам справедливость: в продолжение многих лет был постоянным подписчиком и читателем нашей газеты…»
Ну уж тут немножко примахнули; никогда не подписывался — даром присылали… так… из угождения… Ну, что еще такое?
«Он знал и верил, что мы за правду готовы жизнию пожертвовать, что наше усердие, благонамеренность… чистейшая нравственность… участие публики…»