Речь шла уже не о том, чтобы громить противника, и даже не о том, чтобы бороться с ним, а только о том, чтобы его подсидеть. Отъевшиеся адвокаты, успевшие с самого начала снять пенку, почти бросили свое ремесло и брались только за те немногие дела, которые выходили из ряда обыкновенных. Но и тут руководителями являлись не морального свойства поводы, а сумма иска. Ежели на сцену судоговорения являлся миллион, то дело было стоящее; ежели являлась какая-нибудь тысяча, то ищущему заявлялось прямо: «Я адвокатурой не занимаюсь».
Перебоев не принадлежал к числу «отъевшихся». Он был достаточно талантлив, чтобы покорять наивные сердца присяжных, но не настолько, чтобы действовать подавляющим образом на судебный персонал. Поэтому он не много имел гражданских процессов и недостаточно обеспечил себя, чтобы сказать: «Я не нуждаюсь в практике! уеду в Ниццу и буду плевать в Средиземное море!..» Когда-то он сказал самонадеянно, положив в сердце своем: «Скоплю четыреста тысяч — и шабаш!..» Но это ему не удалось… Теперь, быть может, он удовольствовался бы и мѐньшим, чтобы только покончить с этою канителью, да черт дернул жениться: пошли дети… Так на двухстах тысячах он и застыл… пхе! Приходилось продолжать профессию и остепениться, — да-с, на одном благородстве души нынче не выедешь. Другие времена, другие веяния, другие песни.
Процесс остепенения совершился в нем постепенно, и начало его крылось не столько в недрах адвокатской профессии, сколько в тех веяниях, которые приходили извне, обуздывали ретивость и незаметно произвели в нем коренной внутренний переворот. Сначала вырвалось восклицание: «Однако!» — потом: «Чудеса!» — потом: «Это уж ни на что не похоже!» — и наконец: «Неужто же этой комедии не будет положен предел?» И с каждым восклицанием почва общечеловеческой Правды, вместе с теорией жертв общественного темперамента, все больше и больше погружалась в волны забвения. Даже цитаты из Шекспира и Беккарии позабылись. Износила ли башмаки Гертруда или не износила, * — разве это не безразлично? Призраки растаяли; на их месте явился кодекс и всецело овладел нравственными и умственными силами Перебоева.
Утром, часов около десяти, Перебоев уже одет, кончил свой первый завтрак и садится к письменному столу. Он смотрит на вывешенную на стене табличку и бормочет: «В 2 часа в коммерческом суде дело по спору о подлинности векселя в две тысячи рублей… гм!.. В 3½ часа дело в окружном суде о краже со взломом рубля семидесяти копеек… Защита — по назначению от суда… Немного! Придется ли, нет ли, за первое дело получить двести рублей…» Затем он отворил ящик и пересчитал выручку предыдущих дней — нашлось около полутораста рублей, только и всего… О, черт возьми! Этак и с голоду, пожалуй, подохнешь! Если б Перебоев не запасся местом консультанта в двух-трех акционерных обществах, с определенным жалованьем, пришлось бы зубы на полку класть. Клиент нынче мелкий, безобразный. Начнет излагать дело, так душу выворотит. А потом заключишь с ним условие, выиграешь дело, а он денег не платит. В два года двести-то рубликов из него не вытеребишь. Нет, надо построже… по крайней мере, чтобы половину на стол, остальное — заруки. Вот, по-настоящему, как надо. К счастию, вечером у него консультация, за которую он получит наличными двести рублей… Пакетик и в нем две радужных — святое дело.
Он быстро распечатывает накопившиеся за утро письма, повестки и наконец вскакивает как ужаленный: перед ним билет на бал в пользу «Общества распространения благонамеренности»; цена 10 руб., а более — что пожалуете.
— О, черт возьми! — восклицает он, — и без того везде провоняло благонамеренностью… А делать нечего, отдать десять рублей все-таки придется. Эй! Прохор! давно этот билет принесли?
— С час назад. Пришел лакей, оставил, а сейчас опять воротился. Вот и книга; извольте расписаться.
Перебоев берет книгу и расписывается: билет получил и деньги уплатил.
— Возьми, — говорит он Прохору, — но ежели вперед с такими билетами будут приходить, говори, что барин в Москву уехал.
— Десять рублей да десять рублей, — ворчит он, — каждый день раскошеливайся! Деньги так и жрут, а благонамеренность все-таки за хвост поймать не могут. Именно только вонь от нее.
Входит жена.
— Ты сегодня возьмешь экипаж?
— Бери, матушка, пользуйся!
— Ты совсем о нас забываешь. Наташе платьице нужно; мне тоже давно обещал. Право, срам! у всех жены прилично одеты, я одна отрепанная хожу.
— Мало у тебя платьев!
— Есть платья, да не такие. Не могу же я в прошлогодних платьях в обществе показаться! Зачем же ты женился, если не в состоянии жену одевать?
Перебоев раздражительно выдвигает ящик из письменного стола и показывает его жене.
— На, смотри! много денег?
К счастью, в передней раздается звонок, потом другой, третий.
— Что же? — настаивает жена, — дашь денег?
— Ну, на! ну, на! ешь! глотай! — выбрасывает он одну за другой некрупные ассигнации, рассыпавшиеся по дну ящика.
— Так я поеду, — хладнокровно отвечает жена, собирая деньги.
— И поезжай! и бросай деньги! и бросай!
Звонки возвещают клиентов. Бьет одиннадцать. Это — час приема; Перебоев заглядывает в клиентскую, где ожидает дама, в сопровождении шестилетнего сына, и двое мужчин.
— Пожалуйте! — приглашает Перебоев даму.
Дама входит в кабинет, держа за руку сына, и начинает жеманиться.
— Мой муж больной, никуда не выезжает, — начинает она чуть слышно.
— Прошу вас, сударыня, объясняться громче.
— Мой муж больной, — повторяет дама, — а меня ни за что не хотел к вам пускать. Вот я ему и говорю: «Сам ты не можешь ехать, меня не пускаешь — кто же, душенька, по нашему делу будет хлопотать?»
— Ну-с, в чем же дело?
— Позвольте мне досказать… Наконец он решился: «Возьми, говорит, с собою Сережу и поезжай к господину адвокату». И вот…
Дама растерянно оглядывает стены кабинета и произносит:
— Ах, сколько у вас книг! Неужто это всё законы?
— Позвольте узнать, в чем заключается ваше дело? — настаивает Перебоев.
— Ах, нас ужасно обидели, господин адвокат! Муж мой, надо вам сказать, купец, в Зеркальном ряду торгует… Впрочем, ведь это прежде считалось, что купцом быть стыдно, а нынче совсем никакого стыда нет… Не правда ли, господин адвокат?
— Конечно, конечно… Но к делу, сударыня, к делу!
— И вот у меня есть сестра, которая тоже за купцом выдана, он бакалейным товаром торгует… И вот моему мужу необходимо было одолжиться… К кому же обратиться, как не к сродственникам?.. И вот Аггей Семеныч — это муж моей сестры — отсчитал две тысячи и сказал: «Для милого дружка и сережка из ушка»…
— Сударыня! — стонет Перебоев.
— Нет, уж позвольте мне, господин адвокат, по порядку, потому что я собьюсь. И вот муж мой выдал Аггею Семенычу вексель, потому что хоть мы люди свои, а деньги все-таки счет любят. И вот, накануне самого Покрова, приходит срок. Является Аггей Семеныч и говорит: «Деньги!» А у мужа на ту пору не случилось. И вот он говорит: «Покажите, братец, вексель»… Ну, Аггей Семеныч, по-родственному: «Извольте, братец!» И уж как это у них случилось, только муж мой этот самый вексель проглотил…
— Однако! — изумляется Перебоев.
— Только об этом не надо на суде говорить, господин адвокат… вы ради бога!.. И вот вчера муж получил от господина судебного следователя повестку… Ах, господин адвокат, помогите!
Совершенно неожиданно дама становится на колени. Перебоев бросается к ней и строго говорит:
— Встаньте! я — не бог!
— Но позвольте вам, однако, сказать, — продолжает дама, вставая, — где же доказательства? Аггей Семеныч говорит, что муж занял у него две тысячи, а муж говорит: «Никогда я, братец, ваших денег и не нюхал». Аггей Семеныч говорит: «Был вексель!», а муж отвечает: «Где он? покажи!»
— Однако ж вы сами сейчас сказали…
— Мало ли что я сама… Может быть, я не в своем разуме? Может быть, я всё солгала… Нет, это еще как суд посудит! Можно всякую напраслину взвести…