Объявление украшено картинками. Изображена очень красивая кушетка, и ящики нарисованы в таком виде, как в момент сечения их подобает приладить. Только «средней части тела» не изображено — ну, да ведь и воображению почтеннейшей публики что-нибудь надо оставить. И дешево. Обыкновенная, «для употребления в семействах» кушетка стоит всего 25 рублей, да притом еще может, «в ненужное время», заменять шкапы и столы — обедать можно. А для народных училищ и всего-то двадцать рублей за штуку. То-то народное образование процветет!
Допустите, что население России простирается до 101 442 242 души («Русский календарь» за 1884 г.); предположите, что на это население в настоящее время, при несовершенстве современных секуторских средств, производится в день по 500 000 секуций (по одному человеку на каждых 200 обывателей — право, немного!) и что каждая секуция (с раздеваниями, укладываниями и прочею церемонией) длится не больше четверти часа, — окажется, что 500 тысяч секуций ежедневно требуют 125 тысяч рабочих часов. Принимая же в расчет, что рабочий день состоит из десяти часов, мы придем к тому выводу, что двенадцать тысяч пятьсот человек имеют определенное «дело», которое не дает им досуга парить в эмпиреях и тем навлекать на себя подозрение в вольномыслии. Это теперь, при отсутствии гигиенических кушеток — что же будет, когда, с введением кушеток, сечение сделается почти общедоступным? Очевидно, что сообразно с сим возрастет и охота к сечению, а в то же время утроится, учетверится — отчего же не удесятерится? — и масса людей, занятых определенным делом, свободных от парений и ко всему равнодушных, кроме той «средней части тела», которая оставляется «в полное распоряжение экзекутора почти неподвижно». Почему же, однако, «почти» неподвижно? почему не «вполне»? Совершенствовать так совершенствовать. Или, быть может, в деле сечения вредны только впечатления, производимые умоляющим выражением лица, а не те, которые производятся непроизвольными движениями «средней части тела»?
Но, право, я все-таки очень рад, что кушетки эти изобрел Кунц, а не Иванов. Почему рад — я и сам объяснить не могу, но мне кажется, что если б это изобретение принадлежало Иванову, то аторги за него ему было бы мало. А Кунцу — как раз впору. Даже приятно было бы познакомиться. Herr[91] Кунц! не угодно ли позавтракать на той самой кушетке (обращенной в стол), на которой только сейчас Иванова, за неплатеж недоимок, высекли?
Но еще больше я рад тому, что изобретение Кунца, несмотря на осязательную пользу, как будто у нас не привилось. По крайней мере, я лично ничего о кушетках не слыхал. Должно быть, думал нас удивить немец, а мы взяли да еще больше его удивили: дерем через пень колоду, как в древности драли, и горюшка нам мало, какое выражение имеет лицо наказуемого и в каком направлении двигается «предоставляемая в распоряжение часть тела».
Замечательно, но в то же время и совершенно естественно, что всякий раз, как идет речь об розге, воспоминания детства так и встают перед глазами, словно живые. Счастливое детство!
Впрочем, я не припомню, чтоб лично я много страдал от розги; но свидетелем того, как терпела «средняя часть тела» за действия и поступки, совсем не по ее инициативе содеянные, бывал неоднократно. Публичное воспитание я начал в Москве, в специально-дворянском заведении,* задача которого состояла преимущественно в подготовлении «питомцев славы»*. Заведение, впрочем, имело хорошие традиции и пользовалось отличною репутацией. Во главе его почти всегда стояли ежели не отличнейшие педагоги, то люди, обладавшие здравым смыслом и человечностью. В первый год моего пребывания в заведении директором его был старый моряк, С. Я. У., о котором, я уверен, ни один из бывших воспитанников не вспомнит иначе, как с уважением и любовью. Об сечении у нас не было слышно, хотя оно несомненно практиковалось, как и везде в то время. Но, во-первых, практиковалось только в крайних случаях и, во-вторых, келейно, не задаваясь при этом ни теорией устрашения, ни теорией правды и справедливости, якобы вопиющей об отмщении именно на той части тела, которую г. Кунц именует среднею. Присутствовал ли при этих экзекуциях лично сам директор — не знаю; но уверен, что ежели и присутствовал, то не для того, чтоб кричать: «Шибче-с!», а для того, чтобы своевременно скомандовать: «Довольно-с!»
Через год старый директор, однако, вынужден был удалиться. На его место был назначен бывший инспектор, добрый человек, но не самостоятельный, а в качестве инспектора явился молодой человек, до тонкости изучивший вопрос о роли, которую должна играть «средняя часть тела» в деле воспитания юношества. Этот молодой человек почему-то вообразил себе, что заведение, отданное ему в жертву, представляет собой авгиевы конюшни, которые ему предстоит вычистить, и, раз задавшись этою мыслью, начертал для ее выполнения соответствующую программу.
Программа эта немногим отличалась от всех вообще воспитательных программ того времени и резюмировалась в одном слове: сечь. Но у нее была язвительная особенность, заключавшаяся в том, что она выводила сечение из его изолированности и делала его наглядным (à la portée de tout le monde). Каждую субботу, по выходе от всенощной, воспитанники выстраивались по обе стороны обширной рекреационной залы и в глубоком молчании ожидали появление инспектора. Многие припоминали совершенные за неделю грехи, шептали молитвы и крестились; напротив того, воспитанники «травленные» (в заведении образовался особый контингент, как бы сословие, для которого «субботники» вошли почти в обычай) держали себя довольно развязно и интересовались только тем, которому из двоих урядников в данном случае будет поручена экзекуция. Ежели дежурным оказывался урядник Кочурин, то смотрели в глаза будущему с доверием; ежели же дежурным был урядник Купцов, то даже самые храбрые задумывались. Кочурин был солдат добрый и сек больно, но без вычур; Купцов сек и в то же время как бы мстил секомому. Посредине залы между тем стояла простая, совершенно не гигиеническая скамейка, около которой ожидали: дежурный секутор и двое дядек, обязанных держать наказываемого за плечи и за ноги.
Наконец он появлялся в глубине залы. Прямой, как аршин, с несгибающимися коленками и с заложенными за спину руками, он медленным шагом подходил к скамье и бесстрастным голосом выкрикивал по списку имена жертв (список хранился в секрете до самого часа экзекуции), приговаривая: «За леность! за дерзость! за буйство! за воровство!» Вызывалось обыкновенно от 8 до 10 человек, но почти каждую субботу слышались одни и те же фамилии и «посторонних» бывало немного. Число розог определялось от пяти до шестидесяти (за самые тяжкие вины, вроде искалечения, воровства, повторенного пьянства и т. д.). «Травленные» выступали твердо, сами спускали с себя штаны и сами ложились, причем некоторые доводили ухарство до того, что просили: «Разрешите, господин инспектор, чтоб меня не держали!» Но все-таки, ложась на скамью, инстинктивно крестились. Напротив, «посторонние» стонали и упирались, так что инспектор вынуждался напомнить: «Хуже будет, господин такой-то, ежели я прикажу привести вас силой!» Затем дядьки овладевали плечами и ногами пациента, секутор прицеливался, и розги выполняли свое воспитательное назначение. Раздавались пронзительные крики, но выискивались и такие воспитанники, которые, закусив нижнюю губу до крови, не испускали ни звука. Последних называли «молодцами».
Так длился целый год, после чего я оставил заведение и сведений о дальнейшей судьбе субботников уже не имею.
Не знаю также, что сталось с изобретателем субботников; но уверен, что ежели он еще не перестал быть деятельным членом общества, то, наверное, принадлежит к контингенту тех, которые настойчиво требуют перехода от фразы к делу. Оно, впрочем, и естественно: кто с младых ногтей вращался в сфере «дела», тому сфера «фразы» должна быть тяжела и противна.