— И не придет, — рассудил Клубков. — Про сосьете́ вспомнила и обробела. Человек, изволите видеть, из самого сосьете́ приехал, а она — в полушубке! Милости просим! чего прежде, водочки или чайку?
И, не дождавшись моего ответа, налил себе рюмку настойки и проглотил.
— А знаете ли что, — продолжал он наивно, — на первых порах ваш визит… как бы вам сказать… ну, просто мне лишним показался. С чего? что такое понадобилось? А теперь вот взглянул на вас — так на меня и хлынуло прошлым! И преприятно. Со мной это и до сих пор по временам бывает. Сидишь, это, молчишь да молчишь, да расчеты делаешь… и вдруг откуда ни возьмись:
Скинь-ка шапку, скинь-ка шапку
Да пониже, да пониже, да пониже поклонись!
Помните, кадриль такая «на мотивы» была?.. И всё перед тобой как въявь: и музыка, и горящие люстры, и дамочки… Глупо, но приятно!
— Стало быть, и мой визит на вас такое же впечатление сделал?
— Да, именно в этом приятном смысле. Старое вспомнилось. Но скольких мы безобразий с тех пор были свидетелями! чего наслушались! насмотрелись!
— Не знаю. Разве что-нибудь особенное произошло?
— Помилуйте! Начать хоть бы с «меньшего брата» — неужто это не безобразие?! А устность и гласность? а обличения? а скорый и милостивый суд? Наконец: интеллигенция, обеспеченность, самоуправление, легальность, правовой порядок, иллюзии, золотые мечты, надежды, упования, перспективы… вон ведь сколько! И все это мы видели собственными глазами, слышали собственными ушами!!
— Так что ж такое! ведь не ослепли и не оглохли!
— Но зато нанюхались. Нет, это не так. Пошлости-то надо оставить. Уши выше лба не растут. Хоть шилом шиты, а все-таки в каком ни на есть государстве живем. Да-с, в государстве-с.
Он делался краток и начинал впадать в учительный тон. И смотрел на меня уж в упор, как будто понял, где раки зимуют.
— Вам, может быть, неприятен этот разговор? — инсинуировал он ехидно.
— Помилуйте! да мне-то что ж! Наплевать — только и всего! — смалодушничал я довольно развязно, — сегодня — гласность, завтра — безгласность, сегодня — перспективы, завтра — каменный мешок… сколько угодно! Помните, как в каком-то водевиле поется:
Так и эдак, и вот эдак,
И вот эдак, и вот так!
— Всячески хорошо. Не понимаю, вы-то из чего беспокоитесь?
Однако ж развязность моя не только <не> пленила его, но даже заставила слегка нахмуриться.
— Ну, так давайте об другом… — сказал он после короткой паузы. — Помните, как мы в Р** жили — ведь хорошо тогда было… право!
Начали припоминать, но вспомнилось немногое. Прежде всего из глубины прошлого выплыла хорошенькая мадам Первагина, которая любила с мужчинами «картинки» смотреть; потом — старый помещик, который был тем замечателен, что его все звали «белым арапом»; потом — полициймейстер, у которого от умиления расходились сзади фалды, когда он по начальству с докладом являлся. Ничего особенного. Тем не менее мы оба старались испытывать удовольствие и от времени до времени даже хохотали. Вспомнили кстати несколько «щекотливых» дел и опять хохотали. Однако ж разговор оказался до такой степени скудным, что как мы ни длили его, но все-таки в непродолжительном времени стали в тупик. Начали курить папиросы; курили-курили, хлопали друг друга по коленке, смотрели друг другу в глаза, обменивались краткими восклицаниями… ни взад, ни вперед!
— А я с тех пор делом занялся, и вот, как видите! — не выдержал он и опять зачастил на старую тему, — да и всем вообще пора за дело! Пожуировали! побаловались! И будет.
— Какое же, собственно, дело вас занимает? — полюбопытствовал я.
— Работаю. С утра до вечера у меня минуты праздной нет. Я люблю дело, а кто его любит, у того оно всегда найдется. В мужики пошел! полушубок надел, косоворотку! сапоги ворванью смазываю… Исправник даже донос на меня сгоряча написал: думал, что я мужиковствовать собрался.* Ну, нет! это — атта̀нде!
Он встал с места и начал ходить по комнате, видимо, сгорая нетерпением высказаться.
— У меня нынче… — начал он, волнуясь, — у меня уж полуезда под пятой… Хочу — придавлю, хочу — вздохнуть дам. Сытость ихнюю я в руках держу… Видели на дворе амбары? — так вот там ихняя сытость за тремя замка́ми лежит…
— На что̀ же она вам понадобилась?
— Чувствуют они ее преимущественно. Слова-то в ушах не задерживаются, да и телесные повреждения, и те нынче не всегда надлежащее действие оказывают… А вот ежели за желудок умеючи взяться…
— Что такое вы говорите, Артемий Иваныч! — невольно вырвалось у меня при этом признании.
Он взглянул на меня из-под очков и усмехнулся.
— А вы из филантропов?
— Из филантропов или не из филантропов, а все-таки… Послушать вас, так можно подумать, что вы за что-то мстите!
— Я не мщу, а дело делаю. Разжиться торговлей задумал. Покупаю — хочу купить дешево; продаю — хочу продать дорого. Желаю иметь барыш. А ежели вместо барышей буду терпеть убытки, то сейчас же всю эту махину побоку — и шабаш! Понятно?
— Как не понимать. Адвокат не для того по судам изнуряется, чтобы клиентов не находить, доктор не для того практикует, чтобы к нему не обращались за помощью и т. д. Но при чем же тут мужицкая сытость?
— А при том, что она побуждает дело делать. По-моему, дело для всех обязательно. И всякий должен именно «свое» дело делать, а не забираться в чужие хоромы, не мечтать. Да, государь мой! покойный батюшка получше нас с вами знал, как за «них» взяться! И они не мечтали при нем, а делали дело, трудились. А для мечтателей у него был — жезл-с!
— Это батюшка ваш, а вы….
— Знаю-с. Нет у меня жезла — это действительно. Но поэтому-то я и приспособляюсь. Жезла не имею, так вроде того стараюсь найти. Посмотрите на «них»! Ободраны! обглоданы! ни избы, ни телеги, ни сохи… срам!
— А вам жаль?
— Срам-с!
— Да ведь этак, пожалуй, окажется, что вы, стыда ради, не только не посягаете на общую сытость, а добиваетесь ее?
— Я-то? я знаю, чего добиваюсь. Остепенить их надо — вот что я говорю!
— Понимаю. Но мне кажется, что в этом смысле и без того сделано больше, чем надо. Вы сами сейчас сказали, что повсюду, куда ни обернись, — ни кола, ни двора… Что же может быть степеннее этого?
— Я не об этом, а об деле… Мне не колы и дворы их нужны — это они уж как знают, — а дело!
Он, видимо, желал высказать свою мысль до конца, но в то же время нечто его останавливало. Не совесть, а какая-то не совсем еще исчезнувшая боязнь сболтнуть что-нибудь лишнее. В итоге оказывались недомолвки и противоречия, которые глубоко его раздражали.
— Но неужто «они» не работают, а только празднуют? — удивился я.
— Празднуют-с.
— Допустим. Предположите, однако ж, что мужик перестал праздновать и всецело отдался «делу», — должна же к чему-нибудь эта метаморфоза его привести? Ну, например, хоть к относительному довольству?.. Думаете ли вы, что тогда так же легко будет завладеть его сытостью, как теперь?
— А куда же он денется, позвольте спросить? откуда он довольство-то возьмет?
— Очень просто: будет работать для себя и у себя.
— Это в западнях-то в ихних?
Он залился таким добродушным смехом, что я и сам догадался, что высказал нечто рискованное.
— Нет, это не так, — продолжал он, — не то вы совсем говорите. Никогда он от меня не уйдет и ни от кого, минуя меня, ничего не получит. Я не защищаю людей своего сословия. Слишком многие из них в трудную минуту выказали себя предателями, и почти все без исключения — малодушными и непредусмотрительными. Но среди общей паники, среди общего бегства, сама собою устроилась одна комбинация, которой предстоит громадное будущее в смысле остепенения. Эта комбинация — надельные западни. И хотя теперь уже видно, что ее плодами воспользуются совсем не те, которые ее придумали, но, во всяком случае, некто воспользуется!