И затем, отвечая Жюстмильё, прибавил:
— Я и не выдаю за верное насчет вашего ведомства. Я говорю только, что вообще… Предрасположение такое нынче в сферах… Содействие требуется… прямое! А не то чтобы там косвенно или, например, ни туда ни сюда…
Обед кончился. Приятели выкурили по папиросе, и Вожделенский почесывал себе коленки в знак того, что пора и восвояси. Но Пугачев намеренно затягивал беседу: ему нужно было во что бы ни стало дойти до конца.
— Нет, вы скажите… этим ведь шутить нельзя! — говорил он, волнуясь. — Мы тоже… конечно, обидеть не долго… ну что ж! в заштат так в заштат! Но за что? Разве нас призывали? разве нам приказывали? объяснили ли нам хоть раз: «Вот это — так, а вот это — не так?» Призовите! прикажите! Что ж! мы с своей стороны…
— И мы с своей стороны… — отозвался Жюстмильё.
— То-то, что ни призывать, ни приказывать, ни объяснять не видится надобности. Шуму от этих призываньев да приказываньев много. Оказательство.
— Что ж такое: «Оказательство?» — все больше и больше раздражался Пугачев. — Тут речь об участи людей идет, а вы: «Оказательство!»
— Не я, а власть имеющие.*
— Нет, вы откройтесь. Вы объясните прямо: что за причина? что такое? почему? как?
— Чудак вы, Емельян Иваныч! обращаетесь ко мне, точно я властен!
— Нет, вы можете! если вы не властны переделать, то можете предупредить, направить… Можете, наконец, зарекомендовать!.. А опять и еще: переформировка предстоит пли упразднение? Ежели только переформировка, то, может быть… Объяснитесь! А то на-тка! напустили туману, да и наутек!
Вместо ответа Вожделенский усиленно зачесал коленки и испустил звук, который ясно означал: «Надоел ты мне, братец, хуже горькой редьки!» И затем начал потихоньку сниматься с места.
— Переформировка или упразднение? — приставал Пугачев.
— Не знаю-с, — сухо ответил Вожделенский, пробираясь к выходу.
— Ну и упраздняйте! — пустил ему вслед Пугачев, — и упраздняйте… и упраздняйте… упррразднители!
Он обернулся, думая призвать Жюстмильё в свидетели, но ловкий малый уже исчез, точно растаял в воздухе.
На другой день об ту же пору, Жюстмильё прохаживался по Большой Морской от угла Невского до штабной арки и обратно. Он явно кого-то поджидал и вглядывался в сумерки. Действительно, через четверть часа со стороны Невского показалась знакомая фигура статского советника Вожделенского, и Жюстмильё мгновенно нырнул в подъезд Малоярославского трактира. Минуту спустя он, как ни в чем не бывало, уже стоял у стойки и тыкал вилкой в блюдце с килькой. Еще минута — и к той же стойке подошел Вожделенский.
— Какими судьбами? — воскликнул последний, завидев вчерашнего собеседника.
Жюстмильё всем своим женеподобным, потертым лицом осклабился.
— Да так-с… — пролепетал он, — признаюсь, после вчерашнего разговора… совсем мне «Грачи» опротивели!
— Но почему же именно сюда?
— Предчувствие-с… — застенчиво намекнул Жюстмильё и снова осклабился.
— Благодарю! — ответил Вожделенский, протягивая руку, — милости просим! будем, по-старому, вдвоем канитель разводить!
И затем, вспомнив о Пугачеве, любезно продолжал:
— А революционер-то наш! поди, дожидается теперь! Перспективы, изволите видеть, показывает! общество занимать хочет! Теперь вот и спохватился, да поздно… Близок локоть, да не укусишь… ау, брат! Что ж, рублевый, что ли, спросим?
— Сегодня уж мне позвольте! — засеменил Жюстмильё, — в знак будущего… И вообще… Человек! Два полуторарублевых! — крикнул он половому и, пошептавшись с ним, прибавил вслух: — Да чтобы заморозить… непррременно!
— Никак, вы кутить собрались! — ласково укорил Вожделенский, — что ж! от времени до времени это не без пользы. Постоянно пить нехорошо, но при случае распить бутылочку-другую — это даже кровь полирует!
Через четверть часа приятели сидели за столом и оживленно беседовали. Впрочем, говорил почти исключительно один Вожделенский, а Жюстмильё ласково смотрел ему в глаза и распускал рот. От времени до времени упоминалось о Пугачеве в сопровождении нарицательного: «революционер». Допускались предположения: что-то «революционер» теперь делает? ждет, поди, а может быть, и ждать перестал, щи ест?
— Предупреждал я его, — ораторствовал Вожделенский, впадая в учительный тон. — Эй, говорю, Емельян Иваныч! не слишком ли, сударь, прытко! Не послушался — вот на мое и вышло!
— А жалко почтеннейшего Емельяна Иваныча! хоть и по своей отчасти вине, а все-таки жалко! — лицемерил Жюстмильё, подливая в стаканы шампанское.
— Это делает честь вашему доброму сердцу, сударь! — снисходительно похвалил Вожделенский. — Я и сам иногда… по человечеству! Все мы люди, все человеки… Так-то.
Жюстмильё весь, всем существом, так и расцвел от похвалы.
— Нельзя не жалеть, — продолжал Вожделенский, — человек еще в поре, мог бы пользу приносить… Кабы к рукам, так даже прямо можно сказать: золотой был бы человек!.. И вдруг!
— И вдруг! — как эхо, повторил Жюстмильё.
Его самого мутило. Хотя Вожделенский вчера и не высказался определенно насчет департамента Оговорок*, но все-таки кое-что запустил. Очевидно, что-то готовится. Но что именно, что? Переформировка или… Некоторое время Жюстмильё робел и воздерживался от вопросов, но к концу обеда язык его сам собой обнаружил душевную язву.
— Ну, а насчет нашего департамента… слышно? — пролепетал он, освещаясь заискивающей улыбкой.
— Поговаривают-с, — кратко отрезал Вожделенский.
Жюстмильё мгновенно завял.
Комната вторая
Павел Никитич Павлинский только что возвратился из заграничной поездки. Человек он был средних лет (скорее даже молодой), бессемейный, не предъявлявший к жизни чрезмерных требований и не честолюбивый. Служил он в департаменте Раздач и Дивидендов* и довольствовался скромною должностью столоначальника, которую занимал чуть не десять лет сряду. Департамент этот исстари был либеральный, и — что особенно было дорого — чиновники его еще в то время ходили на службу в пиджаках и курили при отправлении обязанностей папиросы, когда в других департаментах не шли дальше цветных брюк при вицекафтанах, а курить позволяли себе только в форточку. Это само по себе уже составляло приманку, но, сверх того, содержание здесь было погуще, нежели в других ведомствах, да к концу года и из общей массы дивидентов на долю каждого перепадала малая толика. Благодаря этим воспособлениям у Павлинского всегда водилась вольная деньга, которою он и пользовался, чтобы ежегодно делать кратковременные экскурсии за границу. В конце июля он перекидывал через плечо дорожную сумку и садился в вагон (непременно 1-го класса), а в начале сентября тем же порядком вновь водворялся в департаменте. Чаще всего он делал эти экскурсии на собственный кошт, но иногда выпрашивал какую-нибудь командировку и получал от казны прогонные, подъемные и порционные. Пошатается несколько недель по Германии, наблюдет, как делают папиросные гильзы в Баден-Бадене, Эмсе, Гамбурге, и под конец непременно недели на две закатится в Париж.
В нынешнем году ему удалось получить командировку. Предлагалось ему посетить Швейцарию и на месте исследовать, из каких элементов составляется тамошняя дивидендная масса и в какой пропорции оная распределяется между швейцарскими властями. С этою целью он целый месяц выжил на Женевском озере, посетил Лозанну, Вевэ, Кларан, Монтрё и проч. (в Женеву, однако ж, не рискнул); но, к сожалению, везде встретился с серьезными затруднениями. На всем протяжении Женевского озера по вопросу о раздачах и дивидендах царствовало полнейшее невежество, почти хаос, так что на первый раз он должен был ограничить свои действия лишь необходимыми разъяснениями и пропагандой. Плоды этой пропаганды приходилось наблюсти в будущем году, что, впрочем, не особенно его огорчало, потому что в перспективе обрисовывалась новая командировка с новыми «воспособлениями» от казны. Затем, выполнив свой долг добросовестно, Павлинский, по обыкновению, направил путь в Париж. Пообедал у Вефура, у Вуазена, у Бребана, у Маньи, но в «Café Américain»[5] только «так посидел», потому что показалось дорого. Видел «Peau d’âne»*[6], «M-lle Nitouche»*[7], «La princesse des Canaries»*[8], побывал в «Excelsior»[9], в «Café des Ambassadeurs»[10] и зашел в «Contributions indirectes»*[11] посмотреть, как там «наше дело стоит». Наконец в один дождливый и темный вечер сел в вагон и прикатил в Петербург. Наутро — в департамент; обедать — в «Грачи». Для человека, еще полного воспоминаний о «Contributions indirectes» и о Вефуре, это был переход очень резкий, но Павлинский был человек бодрый и рассудительный, который легко мирился с суровою действительностью и безропотно покорялся начертанному на дверях департамента девизу: «Грачам — время, а Вефуру — час». Он понимал, что иначе дивиденды никогда не были бы поставлены на том незыблемом основании, которое позволяло им с честью выдерживать натиск всех остальных ведомств и даже завистливые намеки на фельдмаршальские содержания.