Делать нечего, пришлось выручать. На другое утро, часу в десятом, направился к Дыбе. Принял, хотя несколько как бы удивился. Живет хорошо. Квартира холостая: невелика, но приличная. Чай с булками пьет и молодую кухарку нанимает. Но когда получит по службе желаемое повышение (он было перестал надеяться, но теперь опять возгорел), то будет нанимать повара, а кухарку за курьера замуж выдаст. И тогда он, вероятно, меня уж не примет.
— А! господин сопациент! помню! помню! Какими судьбами?
— Да вот, вашество, поблагодарить пришел… Внимание ваше… Бедерлей… Линденбах… Та̀к мне тогда лестно было!
— Что ж, очень рад! очень рад! Что от меня зависело… весьма, весьма приятно время провели! Только, знаете, нынче приятности-то уж не те, что̀ прежде были…
— Ах, вашество! да неужто ж я этого не понимаю! неужто я не соображаю! нынешние ли приятности или прежние! Прежние, можно сказать, были только предвкушением, а нынешние…
— То-то, то-то. Та̀к вы и соображайте свои поступки. Прежние приятности — сами по себе, а нынешние — преимущественно…
Ждал я, что он и мне велит чаю с булками подать, но он не велел, а только халат слегка запахнул. Тем не менее дело у нас шло настолько гладко, что он повел меня квартиру показывать: однако ж ни кухни, ни кухаркиной комнаты не показал. Но когда я приступил к изложению действительной причины моего визита, то он нахмурился. Сказал, что пора серьезно на современное направление умов взглянуть; что мы всё либеральничали, а теперь вот спрашиваем себя: где мы? и куда мы идем? И знаете ли что̀, милая тетенька? — мне даже показалось, что, говоря о либералах, он как будто бы намекал на меня. Потом сказал, что он, к сожалению, уж кого следует предупредил, и теперь неловко… И только тогда, когда я неопровержимыми доводами доказал, что спасти невинно падшего никогда для великодушного сердца не поздно, — только тогда он согласился «это дело» оставить.
Можете себе представить радость моего приятеля, когда я ему объявил об результате моего предстательства! Во всяком случае, я теперь уверен, что впредь он в театр ни ногой; я же буду иметь в нем человека, который и в огонь и в воду за меня готов! Так что ежели вам денег понадобится — только черкните: я у него выпрошу.
Приходит четвертый.
— Вообрази, какая со мной штука случилась! Пошел я вчера, накануне Варварина дня — жена именинница, — ко всенощной. Только стою и молюсь…
Приходит пятый.
— Вот так штука! Еду я сегодня на извозчике…
Приходит шестой.
— Нет, да ты послушай, какая со мной штука случилась! Прихожу я сегодня в Милютины лавки, спрашиваюбалыка…
Приходит седьмой.
— Коли хочешь знать, какие штуки на свете творятся, так слушай. Гуляю я сегодня по Владимирской и только что поравнялся с церковью…
Приходит восьмой; но этот ничего не говорит, а только глазами хлопает.
— Штука! — наконец восклицает он, переводя дух.
Словом сказать, образовалась целая теория вколачивания «штуки» в человеческое существование. На основании этой теории, если бы все эти люди не заходили в трактир, не садились бы на конку, не гуляли бы по Владимирской, не ездили бы на извозчике, а оставались бы дома, лежа пупком вверх и читая «Nana» * , — то были бы благополучны. Но так как они позволили себе сесть на конку, зайти в трактир, гулять по Владимирской и т. д., то получили за сие в возмездие «штуку».
«Штука» — сама по себе вещь не мудрая, но замечательная тем, что обыкновенно ее вколачивает «мерзавец». Вколачивает, и называет это вколачиванье «содействием». Тот самый «мерзавец», которого все сознают таковым, но от которого никак не могут отделаться, потому что он, дескать, на правильной стезе стоит. Я, однако ж, позволяю себе рассуждать так: мерзавец есть мерзавец — и более ничего. А к тому присовокупляю, что ежели вскоре не последует умаления мерзавцев, то они по горло хлопот наделают. Ибо не в том дело, что они либералов на рюмке джина подлавливают, а в том, что повсюду, во всех щелях и слоях, их мерзкие дела бессмысленнейшую сумятицу заводят.
Как бы то ни было, но ужасно меня эти «штуки» огорчили. Только что начал было на веселый лад мысли настраивать — глядь, ан тут целый ряд «штук». Хотел было крикнуть: да сидите вы дома! но потом сообразил: как же, однако, все дома сидеть? У иного дела есть, а иному и погулять хочется… Так и не сказал ничего. Пускай каждый рискует, коли охота есть, и пускай за это узнает, в чем «штука» состоит!
А мысли у меня тем временем расстроились. С allegro con brio * [215]на andante cantabile [216]перешли…
Вот наше житьишко каково. Не знаешь, какой ногой ступить, какое слово молвить, какой жест сделать — везде тебя «мерзавец» подстережет. И вся эта бесшабашная смесь глупости, распутства и предательства идет навстречу под покровом «содействия» и во имя его безнаказанно отравляет человеческое существование. Ябеда, которую мы некогда знавали в обособленном состоянии (и даже в этом виде она никогда не казалась нам достолюбезною), обмирщилась, сделалась достоянием первого встречного добровольца.
Не правда ли, какая поразительная картина нравов? Да, даже для людей, видавших на своем веку виды, она кажется поразительною и неожиданною. Может быть, в сущности, она и не поразительнее картин доброго старого времени, с которыми мы ее сравниваем, однако ведь надо же принять во внимание, что время-то идет да идет, а картины всё те же да те же остаются. Вот эта-то мысль именно и донимает, что самое время как будто утратило всякую власть над нами. По крайней мере, мне лично по временам начинает казаться, что я стою у порога какой-то загадочной храмины, на дверях которой написано: ГАЛИМАТЬЯ. И стою я у этих дверей, как прикованный, и не могу отойти от них, хотя оттуда так и обдает меня гнилым позором взаимной травли и междоусобия. Там, за этими дверьми, мечутся обезумевшие от злобы сонмища добровольцев-соглядатаев, пугая друг друга фантастическими страхами, стараясь что-то понять и ничего не понимая, усиливаясь отыскать какую-то мудреную комбинацию, в которой они могли бы утопить гнетущую их панику, и ничего не обретая. Злые сердцем, нищие духом, жестокие, но безрассудные, они сознают только требования своего темперамента, но не могут выяснить ни объекта своих ненавистей, ни способов отмщения. Все в этом соглядатайственном мире загадочно: и люди, и действия. Люди — это те люди-камни, которые когда-то сеял Девкалион * и которые, назло волшебству, как были камнями, так и остались ими. Действия этих людей — каменные осколки, неведомо откуда брошенные, неведомо куда и в кого направленные. В пустоте родилась их злоба, в пустоте она и потонет. Но — увы! — не потонет смута, которую ее бессмысленное шипение внедрило в человеческие сердца.
С некоторым страхом я спрашиваю себя: ужели же не исчезнут с лица земли эти пустомысленные риторы, эти лицемерствующие фарисеи, все эти шипящие гады, которые с такою назойливою наглостью наполняют современную атмосферу миазмами смуты и мятежа? * Шутка сказать, и до сих пор еще раздаются обвинения в «бреднях», а сколько уже лет минуло с тех пор, как эти бредни были да быльем поросли? Неужели мы с тех пор недостаточно измельчали и опошлели? Неужели мы мало кричали: не нужно широких задач! не нужно! давайте трезвенные слова говорить! Помилуйте! ведь уж не о «бреднях» идет в настоящее время речь — ах, что̀ вы! — а о простом, простейшем житии, о самой скромной претензии на уверенность в завтрашнем дне. «Бредни»! — не помните ли, голубушка, в чем бишь они состоят? «Бредни»! да не то ли это самое, что несколько становых, квартальных и участковых поколений усиленно и неустанно вышибали из нас, в чаянии, что мы восчувствуем и пойдем вперед «в надежде славы и добра»? Так неужели же и после того мы не восчувствовали и продолжаем коснеть? — может ли это быть!!! Нет, это не так, это клевета. Мы до такой степени восчувствовали, что нигде, кроме навозной кучи, уж и не чаем обрести жемчужное зерно. Шиллеры, Байроны, Данты! вы, которые говорили человеку о свободе и напоминали ему о совести — да исчезнет самая память об вас! Мы до такой степени и так искренно ошалели, что если бы вы вновь появились в эту минуту, то мы, не обинуясь, причислили бы вас к лику «мошенников пера» и «разбойников печати». Вы не утешили бы, а испугали бы нас. «Ах, можно ли так говорить!», «а ну, как подслушает Расплюев!» — вот что̀ услышали бы вы от наиболее доброжелательных из нас! И Расплюев непременно подслушал бы и пригласил бы вас в участок. А участок нашелся бы в затруднении, кого предпочесть: Расплюева Шиллеру или Шиллера Расплюеву. Не вы теперь нужны, а городовые. И не только на своих постах нужны городовые, но и в мире человеческой совести. Что̀ же делать! проживем и с городовыми! Но пускай же судьба оставит нас с одними ими и избавит от партикулярных шипений и трубных звуков, благодаря которым нет честного человека, который не чувствовал бы себя в тисках ябеды.