Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Теперь он скромно живет в Париже на свою пенсию, которая, однако ж (по трем ведомствам), представляет для него верный ресурс в количестве семи тысяч франков ежегодно. Бо̀льшую часть времени он проводит в кафѐ, играя на бильярде, но, кроме того, всегда имеет к услугам «знатных иностранцев» разнообразный выбор соблазнительных картинок и секретных принадлежностей туалета. Бывшие питомцы не забывают его, и это составляет его утешение и гордость. Некоторые из них уплатили ему долги по бильярдной, но большинство ограничивается тем, что сообщает ему свои проекты. Когда эти проекты скопляются во множестве, тогда Капотт временно исчезает из кафѐ и весь отдается государственным соображениям.

Между тем местные демагоги, в свою очередь, не забывают, что Капотт олицетворяет собою последний отпрыск пресловутого Маратова корня. В день рождения Марата они сходятся в кафѐ и качают Капотта. А в день Маратовой смерти тоже сходятся в кафѐ и качают Капотта вторительно. Причем называют его général и слушают его рассказы о том, как он был однажды сослан на каторгу, как его секли кнутом, как он с каторги бежал к бурятам, dans les steppes [168], долгое время исправлял у них должность шамана, оттуда бежал — в Китай… et me voilà à Paris [169].

Целых четыре дня я кружился по Парижу с Капоттом, и все это время он без умолку говорил. Часто он повторялся, еще чаще противоречил сам себе, но так как мне, в сущности, было все равно, что̀ ни слушать, лишь бы упразднить представление «свиньи», то я не только не возражал, но даже механическим поматыванием головы как бы приглашал его продолжать. Многого, вероятно, я и совсем не слыхал, довольствуясь тем, что в ушах моих не переставаючи раздавался шум.

Первый день мы беседовали об язвах, удручающих Россию. До завтрака Капотт говорил: — Главная ваша язва в том состоит, что вы никогда не представляете себе ясно, чего вы хотите. Сегодня вы выражаете чувства, всем вообще человекам свойственные, а завтра вдруг пустите такую душину̀, что хоть топор повесь. И это происходит не от ренегатства, а оттого, что, вследствие недостаточной подготовки для познавания вещей, вы не различаете добра от зла. К тому же, на ваше несчастие, вы восприимчивы и потому легко воспламеняетесь. Но вы увлекаетесь без разбору, без критики, и, к сожалению, чаще всего тем, чем уж никто в целом мире не увлекается. Сегодня, видя человека, которому тяжело дышится, вы великодушно говорите: надо ему помочь! А завтра, едва только начал этот человек дышать легче, как вы уже сердитесь и восклицаете: надо его подтянуть! Ясно, что при такой неустойчивости взглядов и чувств не может существовать ни малейшего доверия к будущему. Боязнь завтрашнего дня — вот червь, который точит вашу жизнь. Но смею думать, что покуда вы будете заниматься только трепетанием, ваш национальный гений особенно блестящих свойств не предъявит.

Я слушал эту предику и возмущался духом. Но так как я раз навсегда принял за правило: пускай Капоты с Гамбеттами что̀ угодно рассказывают, а мы свою линию будем потихоньку да полегоньку вести! — то и ограничился тем, что сказал:

— Врете вы всё, Капотт! Я уверен, что после завтрака вы совсем другое будете говорить!

И точно, после завтрака, выпивши на свой пай бутылку бургонского, Капотт говорил:

— Вы, русские, чересчур настойчивы в преследовании ваших целей — вот ваша главная язва. Vous êtes trop logiques [170]. Жизнь требует уступок, а вы хотите только реформ. В такое короткое время — и такой прогресс! — какой организм это выдержит! А вы не только выдерживаете, но еще говорите: мало! Вам дали свободу слова, а вы как будто и не подозреваете этого, и всё жалуетесь: когда ж нам свободу слова дадут? Нет, mon cher monsieur, так нельзя! Конь и о четырех ногах, да спотыкается, а человек… Человека вот как надо держать, cher monsieur, чтоб он не спотыкался!

Говоря это, он показывал, ка̀к надо «держать» человека: одной рукой натягивал воображаемые вожжи, другою — стискивал воображаемый бич.

Перед обедом в ушах моих раздавалось:

— Подобно древним римлянам, русские времен возрождения усвоили себе клич: panem et circenses! [171]И притом чтобы даром. Но circenses y вас отродясь никогда не бывало (кроме секуций при волостных правлениях), a panem начал поедать жучок. Поэтому-то мне кажется, старый князь Букиазба̀ был прав, говоря: во избежание затруднений, необходимо в них сию прихоть истреблять.

А после обеда (три рюмки gorki и две бутылки «ординѐра») я слышал следующее:

— Тем не менее скажу вам откровенно: тридцать лет сряду стараюсь я отличить русские язвы от русских доблестей — и, убей меня бог, ничего понять не могу!

Выговоривши это коснеющим языком, он повалился на диван и заснул. Я же отправился в «Variétés» И в третий раз с возрастающим удовольствием прослушал «La femme à papa» [172]. Но как, однако ж, заматерела Жюдик!

— А как любит русских, если б вы знали! — рассказывал мне сосед по креслу, — представьте себе, прихожу я на днях к ней. — Так и так, говорю, позвольте поблагодарить за наслаждение… В Петербурге, говорю, изволили в семьдесят четвертом году побывать… — Так вы, говорит, русский? Скажите, говорит, русским, что они — душки! Все, все русские — душки! а немцы — фи! И еще скажите русским, что они (сосед наклонился к моему уху и шепнул что-то, чего я, признаюсь, не разобрал)… Это, говорит, меня один кирасир научил!

Второй день мы с Капоттом посвятили доблестям. До завтрака, впрочем, дело шло довольно вяло, но за завтраком Капотт постепенно разогрелся.

— Нигде я не едал таких прекрасных рыб, как в России! — ораторствовал он. — Oukha au sterlet — ah! c’est quelque chose d’ineffable! [173]Однако ж когда я поступил воспитателем к молодому графу Мамелфину, то мне долгое время не давали этого божественного кушанья! Всем, бывало, подают уху стерляжью, а мне — из окуней. Но когда графиня ближе ознакомилась с моими нравственными качествами, то мне стали давать две тарелки с лучшими кусками, а старого графа перевели на уху из окуней. Вот тогда я узнал… Да, впрочем, одна ли уха?! а осетровый янтарный балык? а тающая провесная белорыбица? а икра банкетная, салфеточная и зернистая? Я долгое время не мог разобрать, что это такое, но когда понял… о!!!

За обедом Капотт вспоминал:

— Тем не менее рыбами далеко не исчерпываются дары, которыми наделил Россию ее национальный гений. Вспомним о румяной кулебяке с угрем, о сдобном пироге-курнике, об этом единственном в своем роде поросенке с кашей, с которым может соперничать только гусь с капустой, — и не будем удивляться, что под воспитательным действием этой снеди умолкают все вопросы внутренней политики. Самых лучших поросят я ел у маркизы де Сангло̀, самые лучшие кулебяки — у генеральши Бедокуровой. Что же касается до княгини Букиазба̀, то она приготовляла для меня особый напиток, называемый «ломпопо̀». Ah, c’est bien, bien barbare, cette boisson-là! [174]В первое время я подумал, что это одна из тех жестоких мистификаций, которым так охотно предаются русские «бояре» относительно беззащитных иностранцев, но когда я понял… о!!!

Наконец, после ужина, перед отходом на сон грядущий, он сказал:

— Есть у вас и еще одна доблесть: вы тверды в бедствиях. Ежели есть у вас поросенок — вы едите поросенка, ежели нет ничего — вы довольствуетесь хлебом, смешанным с лебедой… C’est ça! [175]Никто этого не ест… ну, вот ей-й-богу, никто! ха-ха!

Последние слова он произнес заплетающимся языком и затем, взглянув на меня с какой-то неисповедимой иронией, дико захохотал. Увы! то были естественные последствия полубутылки fine champagne [176], выпитой на ночь!

вернуться

168

в степи.

вернуться

169

и вот я в Париже.

вернуться

170

Вы слишком логичны.

вернуться

171

хлеба и зрелищ!

вернуться

172

«Папочкина женушка».

вернуться

173

Стерляжья уха — о! это нечто невыразимое.

вернуться

174

О, это очень, очень варварский напиток!

вернуться

175

Не правда ли?

вернуться

176

коньяку.

61
{"b":"179722","o":1}