Валентина, когда на ночь обходила палаш, лекарства разносила, все больше снотворное — днем-то и находятся, и отоспятся, в восьмую тоже зашла. Павлику этому Полина Александровна назначила пустырник с валерьянкой — так травки, что пей ее, что не пей, но раз человек в больнице, надо ему хоть что-то прописать. Когда вошла в палату, прямо возмущение взяло: у батареи три или четыре пустых водочных бутылки стоят и на столе почти нетронутая «Лимонная» с завинчивающейся пробкой. Здесь же в вазе для фруктов — помидоры, огурцы, куски ветчины и колбасы недоеденные, и хоть бы газеткой прикрыли. Сам Павлик дрыхнет без задних ног, куртку, правда, свою шикарную скинул, бросил на пустующую кровать, а уж на брюки сил не хватило. Конечно, безобразие, но не в ее правилах доносить на больных, утром-то ему замечание надо сделать, да только вряд ли он поймет, избалован. Одно слово, «чей-то сын». Сам Георгий Константинович указание дал: никого к нему в палату не подселять.
Павлик из той категории больных, которые называются у них «чьи-то дети». Их в больнице совсем мало и они резко разделяются на два разряда. Одни — худенькие, бледненькие подростки, судя по всему, с рождения мучимые каким-нибудь злым недугом. Другие, напротив, откормленные, как поросята, этих родители отправляют сюда, чтобы сбросили их сынки и дочки лишний вес. Павлик, хоть и был «чей-то сын», но не относился ни к первому, ни ко второму разряду. Вид у него спортивный, здоровье богатырское, когда идет по коридору в своем заграничном немыслимо голубом костюме с ослепительно белыми молниями — ну ни дать ни взять член сборной СССР. Красивый мальчик. А попал он сюда, потому что ездил летом куда-то на Кавказ на лыжах кататься и сломал там ногу. Так поняла она, слушая люксовых «середнячков», что у их детей мода сейчас: летом с гор на лыжах кататься, а зимой в Черном море плавать. Что ж, если возможности есть, почему блажь такую себе не позволить. Только она считает: зима самое время для лыж, а лето для купания. Может, как говорится, Бог и наказал Павлика, чтоб тот не выпендривался. Полтора месяца в гипсе пролежал. Сюда приехал с палочкой, но это так, больше для форсу, он и не хромает уже вовсе. Через неделю, наверное, выпишут, да он и сам рвется, это старичков отсюда не выгонишь, а молодой в такой компании быстро затоскует…
Валентина посмотрела на часы: «Ой, сколько всего передумала — и про дочку, и про больных, и про Федора, и смешные истории, что Владимировна рассказывала, вспомнила, а прошло-то всего двадцать минут. Вот время, когда его торопишь, оно будто назло медленно тянется, а попробуй, чтоб дольше протянулось что-нибудь хорошее — нет, пролетит, как миг»…. В августе все втроем ездили они на Рижское взморье. Лучшая ее подружка по медучилищу Наташа Семиохина в гости пригласила. Теперь-то она не Семиохина, а Круминя — за латыша замуж вышла и, дуреха, свою красивую фамилию сменила на что-то непонятное. Валентина вот свою оставила. Когда Федор посватался, поставила ему два условия: фамилию твою, а он — Баранчиков, брать не буду и в деревню к тебе переезжать не намерена. Ну, он-то так уж рад был, что она «да» сказала, безропотно на все согласился. А этот Янис тихий-тихий, а Наташку скрутил. И дочку вон в свою честь назвал Яниной. Но вообще-то Янис хороший парень, гостеприимный, и с Федором они быстро подружились. А что еще любопытно, Валентине совсем не стыдно было перед Наташкой за мужнин деревенский выговор, потому что Янис по-русски не шибко грамотно говорит.
Море они тогда впервые увидели. Уж так Диночка ему радовалась — не вытащишь из воды. Да и они с Федором как дети резвились. Кто высокий, те на Рижское взморье досадуют — больно мелко, прежде чем поплыть, метров пятьдесят надо пройти до подходящей глубины, а с их ростом, так в самый раз. Пробежишь по мелководью немного и плюх в воду. А Диночка следом через волночки перепрыгивает, не боится, и кричит: «Папа! Мама! И меня возьмите. Я тоже плавать хочу». Федор на полном серьезе убеждал, что под конец она уже целую минуту могла продержаться на воде. Да-а, вот было счастливое времечко. Только пролетели эти две недели, как миг. Можно было бы и еще задержаться дней на пять, но деньги кончились — и так двести рублей ухлопали вместе с дорогой, да еще ведь жилье бесплатное было, а занимать у Наташки не хотелось, не подумала б, что нищие они какие.
И правильно, что не остались, после отпуска всегда туго с деньгами, а тут по случаю Диночке шубку купила и шапочку — из старых та уже выросла, вот пятидесяти рублей как не бывало. Хорошо еще Владимировна двадцаткой выручила до получки. Видно, пока в ритм не войдут, придется Федору отложить заветное мечтание. Хотел он в своих автомастерских, где слесарил, пойти на курсы водителей, но это надо на два месяца с отрывом от производства, а значит, в заработке вдвое потерять. Но зато потом ездил бы на рейсовом автобусе, там больше двухсот в месяц получается, а глядишь, освободится в «Старом бору» шоферская должность — у них и легковушки, и «рафики», и грузовики есть — может, и его бы взяли. Да что загадывать! Вдруг у Диночки что серьезное, придется отпуск за свой счет брать…
Тут Валентина задремала и потому не услышала шелеста шагов по ковровой дорожке. Проснулась она оттого, что чья-то крепкая рука прижала ее левое плечо к спинке стула, а другую руку — загорелую, с золотым перстнем на мизинце, она увидела прямо перед своими опущенными вниз глазами, и эта рука нащупала ее грудь и стала стискивать ее, и длинные загорелые пальцы зашевелились медленно и нагло.
Валентина на какое-то время оцепенела, потом вскрикнула тихо: «Ой, кто это?», хотя уже поняла по перстню на загорелой руке, что это «Чей-то сын» из восьмой палаты. У нее вдруг начисто вылетело из головы его имя. «Пустите же!» — все таким же тихим шепотом крикнула она. «Чей-то сын» навалился на нее и, обдавая перегаром, быстро проговорил в самое ухо: «Цыпочка, пойдем ко мне. Не пожалеешь». И тут же отпустил ее.
Валентина вскочила со стула и обернулась. «Чей-то сын» уже стоял у открытой двери своей палаты. Он наклонился в ее сторону, развел руки и медленно зашевелил пальцами: «Цып-цып-цып!». Самодовольная ухмылка широко раздвинула его рот, обнажив ровные белые зубы.
Ничего не соображая, только чувствуя, как горячая краска стыда заливает лицо, Валентина шагнула навстречу этой, кажется, заслонившей всю ширину двери ухмылке и, сжав кулачок правой руки, изо всей силы бросила его вперед. И потом заколотила им быстро-быстро, повторяя: «Ах ты, гад! Ах ты, гад!». Остановилась она только тогда, когда увидела, что никакой ухмылки перед ней нет, а есть ошарашенное лицо «Чьего-то сына», и из носа у него медленно течет густая красная струя, и крупные капли прямо с верхней губы падают на пол.
А потом откуда-то сбоку из тумана выплыла совсем рядом кричащая физиономия Руфины Сергеевны. Наверное, та начала кричать раньше, но Валентина услышала ее, лишь когда Стервоза подбежала вплотную. «Прекрати же, наконец, безобразие!» — во весь голос орала она, хотя руки у Валентины уже были опущены. Дальше все виделось очень отчетливо. Как высунулась из шестой палаты «теща», которая поучала ее сегодня, как полагается делать компресс. Как, зажав обеими руками нос, ногой захлопнул дверь «Чей-то сын». Как из четвертой палаты выглянул на секунду не то Алексей Степанович, не то Александр Степанович…
— Успокойтесь, больные, успокойтесь! — медовым голосом пела Стервоза. — Извините, что нарушили ваш покой.
— А что все-таки случилось? — долго не унималась «теща». — Это не больница, а черт знает что. И процедуры никто не умеет делать, и еще ночью шум поднимают.
Наконец, и за «тещей» закрылась дверь.
— Какой позор! — зашипела Стервоза. — Боже, какой позор! Устроить мордобой, и где — в больнице! В нашей больнице! — Она сделала ударение на слове «нашей».
— Он пьяный, и стал приставать, — немного опомнившись, начала оправдываться Валентина.
— Не ври! — зашипела Стервоза. — Я стояла в дверях и все видела. Он наклонился и что-то тебе сказал на ухо, а потом отошел. И тут ты набросилась на него. А притворялась все тихоней. Нет, я говорила Георгию Константиновичу, что у наших сестер наблюдаются шашни с больными, и вот, пожалуйста, дело уже доходит до выяснения отношений при помощи рукоприкладства.