— Что ж, навоз, что ли, вы перевозить будете? — спрашиваете вы у чересчур расхваставшегося обывателя.
Обыватель очень чувствительно оскорблен вашим вопросом.
— Навоз не навоз, — говорит он, — а всякое произведение. Примером, теперича, коноплю, рожь, овес, говядину, сало, лен, пеньку, веревку, рыбу, клей, солод, щетину, перьё, птицу, свиней, мед, воск, деготь, поташ, мыло, смолу, хмель, спирт, шерсть, холст…
Он поименует вам целую уйму разных названий. Слушая эту разнообразную номенклатуру, вы изумитесь, но ежели вникнете в сущность дела, то поймете, что все эти названия способны только испортить ныне существующие способы сообщения и нимало не напитать способов сообщения усовершенствованных.
— У нас, сударь, третьего года такую иллюминацию задали — страсть! стало быть, будет что̀ перевозить! — прибавляет словоохотливый обыватель.
Но воротимся на постоялый двор. У ворот высыпало все хозяйское семейство и, позевывая, наслаждается вечерней сьестой*. «С чего они зевают? — думается вам, — неужто с голоду?» Тут же приютилась какая-то темная, юркая фигура в затасканном и местами прорванном сюртучишке, в которой вы узнаёте бывшего дворового господ Беспорточных, Ардашку.
— Ба! Ардальон! здорово!
— Здравия желаем, ваше высокоблагородие! — восклицает Ардальон, видимо желая выкинуть какой-нибудь артикул, но не успевает в этом, по недостатку потребной для того физической силы.
Вы знаете Ардальона с детства. Он всегда был малый проворный и смышленый; в доме помещика он был очень хорошим портным; и по оброку ходил, и в наказание за всякие провинности был высылаем в деревню, где одевал и обшивал весь дом. Никогда его не замечали пьяным, кроме, разумеется, годовых праздников, которые он неизменно и неизбежно проводил без чувств.
— Золотые у этого человека руки! — говаривал про него господин Беспорточный, — и, кажется, ежели бы не чарочка да не женский подол, никакому бы Шиллингу и Тёпферу (знаменитые в то время портные в Москве) перед ним не выстоять!
Теперь этот человек очутился на воле, или, иными словами, он пущен в пространство с увольнительным свидетельством в руках и в продранном сюртучишке. Натурально, он тотчас же устремился в город. Но каково же было его изумление, когда он узнал, что в городе никому ничего не нужно; что тут никто не ест, не пьет, не обувается, не одевается и что, вдобавок, с него требуют рубль серебром «на призрение» да еще два с полтиной за патент!
— Ну, что̀, как дела? — спрашиваете вы его, но, оглядевши с ног до головы его фигуру, начинаете понимать, что вопрос ваш по малой мере излишен.
— Что̀ дела-с! наши дела как сажа бела!
— Что̀ так?
— Работать не дозволяют!
— Не может быть!
— Точно так-с. Намеднись сижу я, это, в квартире, жилетку господину Белобрюхову работаю. Вдруг входит чиновник: «Ты что̀ делаешь?» Я даже сам испугался, точно и невесть какое преступление делаю. — Жилетку, говорю, для господина Белобрюхова шью. — «А патент, говорит, есть?» — Какой патент? — Тут я, сударь, узнал, что работать без патента воспрещается-с, а цена ему два с полтиной. Тут же и акт об этом составили, что я, значит, обманным манером работаю, а через два месяца вышло решение: взять мне патент и взыскать, кроме того, другие два с полтиной, а до тех пор «заведение» мое запечатать. Вот и все мое ремесло.
— Какое же заведение закрыть? магазин, что̀ ли, у тебя был?
— Какой магазин! так, угол нанимал у одного мещанина! Уж и мы с полицейским тогда дивились, какое такое заведение опечатать! Только полицейский все-таки вывернулся: «Заведение, говорит, я твое опечатать не могу, а инструмент отберу!» Было у меня тут игол с дюжину — взял, завернул в бумажку и запечатал; был кирпич (род подушки, в которую портные втыкают иглы) — тоже взял и опечатал; даже к столу, на котором я сидел, и к тому приложил печать!
— А ты бы спросил: что̀ ж тебе теперь делать?
— И то спрашивал. «Нечего, говорит, теперь тебе другого делать, кроме как в кабак идти!»
— Чем же ты живешь?
— Чем живу-с? кой-куда в дома пошить зовут, тем и кормлюсь! а впрочем, какой у нас город, только что зовется городом! Кто побогаче — нашей работой гнушается, в Москве да в Петербурге норовит амуницию себе сшить, а победнее, так и сам иголкой ковырять может.
— Видно, брат, богатому везде хорошо, а бедному везде худо. Так-то.
— Так точно-с. Только этим и обнадежены, — отвечает он и потом, спохватившись, что сказал глупость, продолжает, — вот, сударь, что̀ я хотел вас спросить: ка̀к теперича жить нам будет?
— А что?
— Да вот-с: третьего года город-то наш горел, прошлого года ничего, кроме лебеды, в уезде не уродилось, а нынче, слышно, скотина ва̀льмя валится.
— Бог поможет, справитесь как-нибудь…
— Это точно-с. Велика милость божья.
— Подати будут заплачены? Не так ли?
— Это так-с. Господин исправник на этот счет довольно строги. Как ни хоронись, а под рубашкой всегда эта подать найдется!
— Нехорошо, Ардальон! Роптать, братец мой, — это последнее дело.
— Уж на что̀ хуже! Однако прощения просим, ваше высокоблагородие.
Ардальон уходит. Уже совсем смерклось, а вас одолевает зевота. Все, что̀ можно было высмотреть в городе, все высмотрено. Два, три часа времени — вот все, что̀ нужно, чтобы его внутренняя жизнь выступила наружу. Конечно, вечером заметно как будто больше оживленья на улицах: семейство исправника проехало в долгуше, купец Белобрюхов пролетел на тысячном рысаке, запряженном в одноколку; вереница чиновников, с папиросами в зубах, потянулась к бульвару, но все это словно во сне делается. Чувствуешь, что этим людям жить надоело, что они вполне равнодушны к действительности и живут мечтаниями. Даже не трудно угадать, о чем они мечтают. Скоро наступит 1 июля и последует розыгрыш лотерейного займа первого выпуска. Люди, обладающие хоть одним билетом, надеются и строят планы, что̀ они сделают, если на их долю выпадет двести тысяч; люди, которые не обладают ни одним билетом, тоже строят планы… что̀ они сделали бы, если б на их долю выпало двести тысяч. Люди компетентные уверяют, что вся Россия только и живет ныне этими надеждами…
Но вот и совсем смерклось; по местам замелькали в окнах огни, но большинство домов тонет в мраке, ибо сальная свеча стоит денег, и хозяева не всегда могут дозволять себе эту роскошь. Город зевает, стелет армяки и полушубки…
Блохи, клопы, тараканы освежают сон истомленного дневным зноем рыцаря ломаного гроша.
Зимой дело идет поживее. Навоз, покрывающий площадь, показывает, что, по временам, здесь бывает людно. Вместо одного гроша торговец получает два и три, но из грошей все-таки никак выйти не может. Раз десять в день он перевернет этот заколдованный грош, и все-таки он очутится в его кармане тем же грошом, частицу которого необходимо отделить в общий ящик. И как он бьется из-за этого гроша, как ругается, как льстит и подличает, как костит своего соседа! Глядя со стороны, можно подумать, что дело идет об обеспечении его долгого-долгого будущего, а не о том, чтоб как-нибудь сбыть с рук распроклятый сегодняшний день!
Это правда, что зимой торг живее и выгоднее, но в то же время зимой и расходов больше. Хотя посадский человек в недавнее время и освобожден от подушной подати*, но зато явилось много новых повинностей, которые нужно очистить именно в декабре и в январе. Первое — государственная повинность; второе — налог с недвижимых имуществ, то есть с той хижины, в которой он не столько живет, сколько, так сказать, хоронится от жизни; третье — патент. А тут еще рекрутский набор на дворе; если не приходится отвечать своею личностью, то, во всяком случае, придется отвечать деньгами: на обмундирование, на продовольствие, на наградные рекрутам, на вознаграждение рекрутских сдатчиков… Откуда взять? как извернуться? Волею-неволею приходится отделить ложку или две от тех пустых щей, которыми мещанин наливает ежедневно свое несытое брюхо, или отлить четверть шкалика от той сивушной порции, на которую заглядываются его завидущие глаза.