Обратимся теперь к фактам, обусловившим столь пристальное внимание Достоевского к указанной проблематике в период 1874–1875 гг.
Диалоги ЕГО и Подростка, являясь непосредственными откликами на идейную борьбу эпохи, восходят к полемике между А. И. Герценом и В. С. Печериным о роли „материальной цивилизации“ в развитии общества. Эта полемика отражена в их переписке 1853 г. [193]Падение духовной жизни в современном ему буржуазном обществе В. С. Печерин связывал с „тиранством материальной цивилизации“. Возражая ему, Герцен говорил о всесилии научного знания в избавлении человечества от страданий. „И чего же бояться, — писал он. — Неужели шума колес, подвозящих хлеб насущный толпе голодной и полуодетой?“. [194]В черновиках к „Подростку“ ОН, будущий Версилов, говорит: „Телеги, подвозящие хлеб человечеству. Это — великая идея, но второстепенная и только в данный момент великая. Ведь я знаю, что если я обращу камни в хлебы и накормлю человечество, человек тотчас же спросит: «Ну вот, я наелся; теперь что же делать?»“ (XVI, 78). Эта же мысль развивается в одном из поздних черновых вариантов исповеди Версилова: „Общество основывается на началах нравственных: на мясе, на экономической идее, на претворении камней в хлебы — ничего не основывается, и деятель надувает пока одних дураков“ (XVI, 431). Возвращению Достоевского к спору Герцена с Печериным в 1874 г. способствовала полемика между Н. К. Михайловским и H. H. Страховым о значении „общего материального благосостояния“. В № 9 „Отечественных записок“ за 1872 г. Михайловский поместил отзыв о рецензии Страхова на книгу Э. Ренана „La réforme intellectuelle et morale“ (Paris, 1872), [195]в которой писал: „Ренан сам не знает, с чем он борется. В числе атрибутов политического материализма он желает видеть стремление наделить всех и каждого материальным благосостоянием. Он полагает, и г. Страхов с ним соглашается, что здесь играет главную роль зависть. Не говоря уже о том, что все желающие равномерного распределения материального благосостояния желают и равномерного распределения духовных благ и наслаждений; не говоря о том, что странно называть завистью желание снабдить соседа тем, чего у него нет; не говоря обо всем этом, — разве желание наделить всех и каждого материальным благосостоянием не способно составить идеал, вызвать высокие чувства, великие мысли?». [196]H. H. Страхов вернулся к проблематике полемической работы Михайловского в пространной статье „Заметки о текущей литературе“, опубликованной в редактировавшемся Достоевским „Гражданине“. На приведенную выдержку из работы Михайловского (Страхов ее цитирует) он отвечал: „Мы скажем решительно: нет, мысль о благосостоянии не способна составить идеал, не может вызвать высокие чувства и великие мысли. К этому способны и это могут делать только идеи чисто нравственные, т. е. такие, вся цель которых заключается в нравственном усовершенствовании человека, в возвышении достоинства его жизни <…> Идея благосостояния сама по себе совершенно бессильна и получает силу только тогда, когда возбуждает собою другие идеи, например идеи сострадания, самоотвержения, любви или же, наоборот, идеи злобы, зависти, мести <…> она никогда не будет главною двигающею идеею…“ и подчеркивал: „На первый взгляд это идея прекрасная; без сомнения, всякий желал бы ее осуществления; но сказать, что выше ее не должно быть никакого принципа, что она есть главная идея, — вот что мы считаем и неверным и вредным“. [197]
Факт знакомства Достоевского как редактора „Гражданина“ со статьей Страхова сомнений не вызывает. О размышлении же писателя над работой Михайловского свидетельствует набросок из подготовительных материалов к „Подростку“: „Ренан славянофил. Крестьяне смотрят на пышную свадьбу своего господина и радуются, Михайловский и Толстой негодуют на мужиков на том основании, что пышность свадьбы их господина нисколько не увеличивает их благосостояния <…> Почему? <…> потому, что задались ложною мыслию, что счастье заключается в материальном благосостоянии, а не в обилии добрых чувств, присущих человеку“ (XVI, 169). Эта запись восходит к следующему месту работы Михайловского: „… он (Страхов. — Г. Г.) называет Ренана французским славянофилом. «Политическое честолюбие, — говорит г. Страхов, — совершенно чуждо русскому народу; охотно жертвуя всем для государства, он не ищет непременного участия в управлении государством <…> Житейский материализм, понимание собственности и удовольствий как главных вещей в жизни противны коренным нравам русского народа, его несколько аскетическому настроению…». Главная мысль г. Страхова состоит в том, что Россия гарантирована от политического материализма особенностями русского народа, который не способен «завидовать», глядя «на свадебную кавалькаду молодого господина»“. [198]Помимо совпадения проблематики спора Герцена — Печерина и Михайловского-Страхова существенно то, что и Михайловский, и Страхов используют понятия „высшая мысль“, „великая мысль“. Уже отмечалось, что понятие „великая идея“ формулируется Достоевским в черновиках к „Бесам“. Страхов заимствует у Достоевского это понятие, используя его в своих работах 1872–1873 гг. и в полемике с Михайловским для обозначения идеи „главной“, качественно отличной от идей других, тоже „прекрасных“, но только „на первый взгляд“. Интерпретация этих понятий в черновиках к „Подростку“, постоянное соотнесение Достоевским „великой идеи“ и идеи „второстепенной“, кажущейся „великой“ только в данный момент, свидетельствует о связи полемики Михайловского-Страхова с оформлением замысла романа „Подросток“. Следует отметить, что понятие „великая идея“ (противопоставляемое — „второстепенной“) употребляется Достоевским и в XVI главе „Дневника писателя“ за 1873 г.
Таким образом, уже в начальный период работы над „Подростком“ „великая идея“ Версилова оформляется как идея полемическая. Нравственно-психологический комплекс, который она олицетворяет, с наибольшей полнотой развертывается в черновых записях июля — августа 1874 г. У истоков полемики стоят Герцен и Михайловский. Этим, возможно, объясняется то беспокойство, о котором пишет Достоевский в письме к А. Г. Достоевской от 14 (26) июля 1874 г.: „Мне бы хотелось написать что-нибудь из ряду вон. Но одна идея, что «Отечественные записки» не решатся напечатать иных моих мнений, отнимает почти у меня руки“ (XXII, кн. 1, 354).
В рассуждениях ЕГО „великая идея“ выступает как источник „живой жизни“. Объяснение Версиловым этого понятия Подростку (в черновиках) и молодому князю Сокольскому (в окончательном тексте):,…. это должно быть нечто ужасно простое, самое обыденное и в глаза бросающееся, ежедневное и ежеминутное, и до того простое, что мы никак не можем поверить, чтоб оно было так просто" (XIII, 178). Но есть в определении ее и два важных для нас оценочных качества: она — „не умственная и не сочиненная“. В черновиках к ним добавлено: „и не сделанная“ (XIV, 79). Здесь намечается то русло, по которому пойдет в черновиках полемика ЕГО с дергачевцами, с одной стороны, и идеей Ротшильда — с другой.
На протяжении всех черновиков и в окончательном тексте романа Версилов говорит о себе как о „носителе высшей идеи“. Вместе с тем в подготовительных записях дважды — и опять в августе и марте — ответ ЕГО на восторженное признание носителем „высшей идеи“ Достоевский сопровождает очень важной ремаркой: „ОН нагибается к уху и шепчет: «ОН лжет»“ (XIV, 38, 285). Этот автокомментарий героя, как и насмешка, которой сопровождается его рассуждение о красоте, свидетельствуют об очевидной недоступности для него „живой жизни“. Именно поэтому он так и стремится прорваться к ней. Недоступность „живой жизни“ для Версилова Достоевский связывает с оторванностью героя от „почвы“, от коренных верований и преданий, исторически восходящей к периоду петровских преобразований. Версилов сознает это и сам: „Я исковеркан, дитя века, и ношу на себе проклятие века, развратен и развратным родился, ибо русские вот уже два столетия рождаются развратными“ (XIV, 407). Жажда идеала и отсутствие веры, рождающие безмерную гордость и безмерное презрение к себе, обусловливают тщетность попыток героя „смирить“ себя. Самосовершенствование при столкновении с действительностью оборачивается требованием подчинения, признания за собою права называться высшим человеком, т. е. оборачивается „безобразием“. Так определяет в черновиках к роману трагическую несостоятельность героя Ахмакова, и потому Версилов воспринимает свои отношения с ней как „фатум“.