– Я Жирному ничего не должен, – твердо сказал Данька.
Он искренне надеялся, что получилось твердо. В горле першило: должно быть, от мороженого. Все время хотелось почесать кончик носа. И щеку. И под глазом. И вообще, настроение было – черней мазута.
Кощей ухмыльнулся с гаденькой радостью:
– Это ты Жирному скажешь. В деберц сел? – сел. Жирный тебя откатал? – ясен пень. Теперь плати.
– Мы не на деньги играли, – возразил Данька. – Мы просто так.
Он думал о том, что с Кощеем спорить легко. Кощей – гнида трусливая. Бегает и сплетни носит. Вот с Жирным спорить куда труднее. Совсем не выходит с ним спорить, с Жирным, и с кодлой его…
Кончик носа свербил, подлец, до невозможности.
Это от трусости, понял Данька. Я – трус. Вот оно как…
– Просто так – четвертак! – лучась восторгом, выкрикнул Кощей. Сутулый, чернявый, готовый лопнуть от важности, он напоминал грача, хлопочущего над особо вкусным червяком. – А так просто – девяносто! Готовь бабки, Архангел! Данила-мастер!
– Шел бы ты, Кощей… иди, воздухом подыши…
Данька был противен сам себе. Во-первых, он не любил своего имени. Разве это имя для нормального человека: Даниил? Нет бы Сашка, Пашка… Во-вторых, к своей фамилии – Архангельский – он тоже относился без приязни, схлопотав из-за нее глупую кличку Архангел. В-третьих… «В-третьих» сейчас было самым главным. Ну что стоило вчера не задерживаться во дворе, а сразу пройти домой?
– Не по-пацански выходит, – Кощей огорчился. Топнул ногой от возбуждения, угодив по лужице и обрызгав холодной водой штаны себе и Даньке. – Пацан сказал, пацан ответил. Мне-то что, мне по барабану, а Жирный не поймет. И братва не поймет.
Братва ему, крысюку… От пацанских наворотов Кощея, безуспешно косившего под реальную шпану, накатывала тошнота. Такая подступает к горлу, когда стоишь на вышке, бассейн внизу кажется лужей, вроде той, по которой топал гад Кощей, и точно знаешь: прыгнешь – промахнешься, не прыгнешь – засмеют. Лучше найти деньги до понедельника. У мамы нет, у нее никогда нет, а у отца бывают. Редко, правда. Вечером зайти к отцу, спросить как бы невзначай: если есть, он не откажет.
Рассказывать отцу про долг Жирному не хотелось. Загорится спасать, начнет строить планы, кричать, что он им всем покажет, что он боксом занимался, оставит ночевать, а утром все забудет и убежит по вечным своим делам. И деньги дать не вспомнит. И про бокс. Надо что-то заранее придумать: рюкзак хочу, мол, купить, или готовальню…
С постамента, установленного в начале парка, на двух мальчишек глядел пролетарский писатель Максим Горький, недавно выкрашенный в ядовито-серебристый цвет. Сентябрь выдался теплый, ночной дождь легко взъерошил листву каштанов и кленов да еще оставил мелкие лужи, как память о небе. Голуби ворковали на плечах и голове Горького, а он все смотрел, и во взгляде его Даньке чудилось сочувствие. Ну да, сейчас только от памятника сочувствия и дождешься. И то если памятник в юности был волжским босяком, как расказывала Мандрила на уроке литературы. Остальные живьем сожрут.
Удачное воскресенье, ничего не скажешь.
– Костик, ты идешь?
Лилька Бутенко, первая красавица класса, махала Кощею рукой от лотка с газировкой. Рядом топтались близняшки Сестры Бэрри: вечные Лилькины спутницы, страшненькие, а потому безопасные. И что они в Кощее находят? Мелочь, вредина, сплетник, а от девчонок проходу нет. Просто липнут на него, стрикулиста.
Слово «стрикулист» Данька впервые услышал от дяди Левы, пьяницы и записного хохмача, когда Лева обмывал с отцом почин какого-то очередного золотого дела, после которого оба станут мильонщиками. Значения не понял, спросить постеснялся, но сегодня догадался сразу и навсегда: стрикулист – это Кощей и такие, как Кощей. Очень уж они подходили друг к другу: таинственное слово «стрикулист» и Костик Луцак, ученик 9-го «Б» средней школы № 17.
– Ко-о-остик… мне надоело!..
– Иду-иду! – Кощей извернулся и показал Лильке, как он спешит к ней. Ужасно спешит. По-пацански. – Лилон, мы уже отбазарили!
– Мы в кино опоздаем, Костик!
– Ну, ты понял! – подвел Кощей итог разговору.
Он шмыгнул хрящеватым носом и удрал вести белокурую Лильку в кино.
Данька двинулся по центральной аллее следом за ними. Билета у него не было, в кино он не собирался, даже не знал, какой фильм идет в «Парке». Просто вышел погулять. Раз-два-три-четыре-пять, вышел Данька погулять, тут вдруг Жирный выбегает, за долги штаны снимает… Стишок получался не ахти. Опять же непонятно, с кого именно Жирный снимает штаны: с себя или с должника.
Мысль о долге ныла больным зубом. Все время хотелось трогать ее языком, прикусывать, длить нытье, словно это наказание могло оплатить часть самого долга.
Сверху упал влажный каштанчик, прямо под ноги. Хорошо хоть, по голове не треснул.
– Дай бабушке копеечку…
Горбатая старушонка назойливо тянула руку. Данька не любил, когда нищие, которых в последнее время развелось больше, чем «челноков», подходят близко: стрельнуть если не милостыню, то сигаретку. Нищий должен стоять на углу или возле магазина. Стоять и ждать. Тогда проще не обращать внимания. Не из жадности, а из резона: на всех не напасешься, как говорит мама.
Обойти попрошайку? Неудобно.
Дать копеечку?
Так копеечек давным-давно нет, а есть тысячи и миллионы, цена которым невелика. Мама плащик купила за семнадцать миллионов. Когда папа с дядей Левой хотят стать мильонщиками, они имеют в виду совсем другие миллионы.
– Дай копеечку…
Чувствуя себя полным идиотом, Данька полез в карман куртки. Он знал, что денег там нет. Последние были потрачены на мороженое: фруктовое, кисленькое. Фруктовое Данька любил больше всяких пломбиров и «Каштанов». Подкладка в кармане надорвалась, надо сказать маме, пусть зашьет… В дыре, углубившись почти до самого шва, пальцы нащупали монету. Наверное, завалилась когда-то.
Увидев гривенник – еще советский, с гербом – старушонка очень обрадовалась.
– Да-а-ай бабушке…
И зачем ей гривенник? Что за него купишь?
Ухватив монету артритной клешней, нищенка с неожиданной ловкостью подбросила добычу в воздух и поймала на лету. Солнце пулей ударило в кругляш, серебряный, будто свежевыкрашенный зрачок пролетарского писателя Горького. От острого блеска на глаза навернулись слезы. Даньке даже показалось, что бросала старуха одну монету, а ловила совсем другую: не с гербом и колосьями на «орле», а с какими-то незнакомыми буквами или цифрами. Он проморгался и сразу забыл о старухе, бормочущей о счастье, которое ждет доброго мальчика буквально за поворотом.
Вместо счастья за поворотом Даньку ожидал Жирный с кодлой.
Раз-два-три-четыре-пять… Четверо лоботрясов и вожак, скотина толстенная и злопамятная. Сердце упало в пятки, словно пуля солнца подбила его вместо гривенника, и там, в пятках, вокруг сердца сомкнулись пальцы старухи: жадные и цепкие.
Нос зачесался со страшной силой.
– Пожалел бабушку… дай тебе здоровья и удачи, внучек…
Кто должен был дать внучеку удачи, осталось тайной. Но не подвел, дал, и щедрой рукой. Сообразив наконец, что Жирный отнюдь не стережет строптивого должника, а тусуется в парке без определенной цели, коротая воскресенье, – может, тоже в кино собрался! – Данька метнулся в сторону, под прикрытие матерого каштана.
Бежать обратно?
Заметят. И догонят.
От каштана он переместился ко входу в парковый тир. К счастью, между ним и Жирным маячил Адмирал Канарис – городской сумасшедший, дылда в мундире с дюжиной разномастных орденов. Псих важно топтался у павильона «Соки-воды», рассказывая фонарному столбу о танковом прорыве Гудериана под Ромнами и позорном отступлении в Конотоп. Отсюда деваться уже было некуда, и Данька вошел в тир.
Дескать, посмотреть, как стреляют.
У стойки палил почем зря очкастый дяденька, поддатый и развеселый. Рядом с локтем дяденьки тускло сверкала горка пулек. С шутками-прибаутками очкастый ломал «воздушку» пополам, вкладывал пульку, долго целился, спускал курок и хохотал над очередным промахом. Вот уж у кого настроение было: зашибись. И с деньгами все в порядке.