Все это, конечно же, чушь собачья. Я подозреваю, что незадачливый Джоб Фостер знал об этом, и подозреваю, что я тоже об этом знаю. Задачей писателя является не «рассказывать все» и даже не решать, что включать в историю. Писатель должен решать, что исключать из повествования. То, что остается, скудное частное этого грубого деления, — это и есть та химера, которую мы называем «историей».
Я не строю, я отсекаю. Любые истории, и те, которые рекламируются как правдивые, и те, которые признаются в обмане читателя, все они — вымысел, лишенный объективных фактов упомянутым выше актом отсекания. Фунт мяса. Горка опилок. Осколки каррарского мрамора. И то, что осталось.
Проклятый человек в пустом складе.
Дверь я оставил открытой, потому что не решился запереть себя в этом месте. И уже сделал несколько шагов внутрь, громко скрипя ботинками по стеклу из разбитых окон, перетирая стекло в порошок, когда вспомнил о фонарике в кармане моей куртки. Однако его луч не помог сделать темноту менее удушающей. Единственное, что он сделал, — это напомнил мне об ослепительно белом луче металлогалогенной лампы «Тибурона II», устремленном на трещину в дне океана. «Ничего, — подумал я, — теперь, по крайней мере, я могу видеть, если тут есть что видеть, разумеется». И сразу же менее привычная мысль, а точнее, голос требовательно поинтересовался, на кой черт мне это понадобилось. Дверь открылась в узкий коридор с бетонными стенами, выкрашенными салатным цветом, и низким бетонным потолком, и я прошел небольшое расстояние до его конца (футов тридцать, самое большее тридцать пять) мимо пустых комнат, которые когда-то могли быть кабинетами, к незапертой стальной двери с выцветшей оранжевой табличкой: «Вход только для сотрудников».
— Это пустой склад, — прошептал я, выдохнув слова. — Всего лишь. Пустой склад.
Я знал, что это не так. Теперь уже не так. Совсем не так. Но подумал, что ложь успокоит мои нервы лучше, чем холодный и отчужденный свет фонарика у меня в руке. Джозеф Кэмпбелл [47]писал: «Начертите вокруг камня круг, и камень превратится в воплощение загадки». Или нечто подобное. Или это сказал кто-то другой, я не помню. Суть вот в чем: я знал, что Якова обвела кругом это место, точно так же, как обвела кругом себя, точно так же, как ее отец каким-то образом обвел кругом ее…
Так же, как она обвела кругом меня.
Дверь была не заперта, и за ней находилось просторное пустое чрево этого здания, гладкая цементная площадка, разграниченная стальными опорными балками. Солнечный свет проникал сюда через многочисленные окошки на восточной и западной стенах, хотя он был не таким ярким, как я ожидал. К тому же свет казался разбавленным несвежим воздухом. Я поводил лучом фонарика по полу перед собой и обнаружил, что кто-то закрасил сложные разноцветные рисунки, оставленные здесь членами «Открытой двери ночи». Толстый слой эмульсионной краски скрыл замысловатое переплетение линий, которые, как верила она, образуют мост, «трубопровод»— она употребляла это слово. Все видели фотографии этого пола. Но мне до сих пор не попалось ни одной достойной. Янтра.Лабиринт. Извивающиеся, переплетающиеся морские существа, тянущиеся к далекому черному солнцу. Символы религий Индии, майя, чинуков. Точная контурная карта каньона Монтерей. Каждый из этих символов существовал отдельно и одновременно являлся частью общей картины. Я слышал, что одна антрополог из Беркли пишет книгу об этом лабиринте. Возможно, она опубликует фотографии, которые сумеют передать его величественную красоту. Хотя, наверное, будет лучше, если она обойдется без них.
Наверное, кому-то стоит пустить ей пулю в лоб.
Это говорили и о Якове Энгвин. Но нравственным, думающим людям убийство почти всегда кажется немыслимым до того, как наступает и заканчивается холокост.
Оставив открытой и эту дверь, я медленно вышел на середину пустого склада, где когда-то находился алтарь, к той точке, где на бархатных складках возлежало божественное чудовище Яковы. Я сжимал фонарик с такой силой, что пальцы на правой руке начали неметь.
За спиной раздался шаркающий скрипучий звук, похожий на шаги, и я резко развернулся, запутавшись в ногах и едва не рухнув на задницу, едва не выронив фонарик. Ребенок стоял футах в десяти-пятнадцати от меня, и мне было видно, что дверь, ведущая в переулок, теперь закрыта. Ей было никак не больше девяти или десяти лет. Изодранные джинсы, на футболке пятна грязи или чего-то такого, что в складской полутьме казалось похожим на грязь. Цвет коротких волос определить было трудно — то ли пшеничные, то ли светло-каштановые. Почти все лицо было скрыто тенью.
— Ты опоздал, — сказала она.
— Господи, детка, как ты меня напугала!
— Ты опоздал, — повторила она.
— Для чего опоздал? Ты что, следила за мной?
— Ворота уже закрыты. Они больше не откроются ни для тебя, ни для кого-либо другого.
Я посмотрел ей за спину, на дверь, которую оставил открытой. Она тоже обернулась.
— Ты закрыла дверь? — спросил я у нее. — А тебе не пришло в голову, что я оставил ее открытой нарочно?
— Я ждала, сколько могла, — сказала она, как будто это отвечало на мой вопрос, и снова повернулась лицом ко мне.
Тогда я сделал к ней шаг, возможно, два, и остановился. И в этот миг я испытал чувство или чувства, о которых столь упорно пишут сочинители рассказов ужасов, от Эдгара По до Тео Энгвина: почти болезненное покалывание по всему телу из-за поднявшихся волос на голове, на руках и ногах; ледяной холод под ложечкой; мурашки под кожей; расслабленные сфинктеры, сжавшаяся мошонка, застывшая в жилах кровь. Соберите хоть все клише, и все равно они и близко не передадут того, что я почувствовал, стоя там, глядя на девочку, на обращенные на меня глаза, в которых отражался свет из окон.
Всматриваясь в ее лицо, я испытал ужас, какого еще никогда не испытывал. Ни в зоне боевых действий под рев сирен воздушной тревоги, ни во время допросов, когда к моему виску или затылку прижималось дуло пистолета. Ни в ожидании результатов биопсии после обнаружения подозрительной родинки. Ни даже в тот день, когда она вела их в море, а я смотрел прямую трансляцию по гребаному Си-эн-эн, сидя в бруклинском баре.
И вдруг я понял, что девочка не зашла сюда следом за мной из переулка и что она не закрывала дверь. Она была здесь все время. И еще я понял, что даже сто слоев краски не смогут скрыть лабиринт Яковы.
— Тебе не нужно быть здесь, — произнесла девочка голосом Минотавра, далеким и печальным.
— А где мне нужно быть? — спросил я, и мое дыхание стало облачком пара в воздухе, который внезапно сделался холодным, как самая лютая зима или дно океана.
— Все ответы были здесь, — ответила она. — Все, о чем ты спрашиваешь себя, все, что не дает тебе заснуть по ночам, что сводит тебя с ума. Все вопросы, которые ты вводишь в свой компьютер. Я предлагала тебе их.
И тут послышался звук, похожий на плеск воды о камни, что-то тяжелое, мягкое и мокрое как будто поползло по бетонному полу, и я вспомнил предмет с алтаря, Мать Гидру Яковы, жуткую раздутую Мадонну бездны: ее щупальца и усики, черные выпученные глаза кальмара, червеобразный хоботок, выползающий из одного из отверстий на том месте, где должно находиться лицо.
Всемогущая бессмертная дочь Тифона и дракайны Ехидны — Урда Лернайя, прожорливая блудница всех беспросветных миров, сука-невеста и любовница отца Дагона, отца Кракена…
Я ощутил запах гнили и грязи, соленой воды и мертвой рыбы.
— Тебе нужно уйти, — настойчиво сказала девочка и протянула руку, как будто хотела провести меня к выходу. Даже в полумраке я рассмотрел полипы и морских вшей, угнездившихся на ее лишенной кожи ладони.
— Ты — заноза в моей душе. Навсегда. И она призовет тебя, чтобы довершить мою темноту.
И девочка исчезла. Она не растворилась в воздухе, ее просто не сталона том месте, где она только что стояла. А с ней пропали все звуки и запахи. Они не оставили после себя ничего, кроме тишины, вони обычного заброшенного здания, ветра, гладящего окна и углы дома, и уличных шумов, которыми наполнен мир, ждущий где-то за этими стенами.