Затем хмуро глянул на Калачева:
– Аверьяшку как пса, на цепь садить велю! Пущай ночь мозгами ворочает, а с утреца раннева прямо к покаянию ево и призовем!
* * *
На следующее утро Ивашка сам пожаловал в баню и развязал Аверьяна.
– Эх ты, лапоть ушастый, – укоризненно покачал он головой. – Ты нам чуток все таинство в балаган не обратил. Девку, видишь ли, спасать мылился… А от ково, скажи на милость?
Аверьян не помнил, как провел ночь, но вот издевательство над девушкой не забыл и брошенный Ивашкой упрек встретил во всеоружии.
– Она не жалала оскопляться, – сказал он, хмуря брови и растирая на запястьях рубцы от веревок. – Ты же сам сказывал, што оскопленье завсегда таинство добровольное.
– И щас от своех слов не отрекаюсь, – согласился Ивашка. – Девка энта, Аннушка, давно ужо с нами проживает и в раденьях участвует! Оскопиться она сама возжелала. Токо вот прут огненный увидела и со страху решение свое враз поменяла! Теперя она Хосподом обласкана, в избе лежа. Ступай и сам погляди, ежели сумлеваешься.
Аверьян присел на скамейку в предбаннике и принялся растирать ноги. Он покосился на наблюдавшего за ним Сафронова:
– Вот я гляжу на вас и раденья вашенские, а в толк не возьму, чем вы от хлыстов отличаетеся. Ведь все одинаково у вас, токо не оскопляются оне?
– А што ты энто вдруг о христоверах[3] воспрошаешь? – удивился Ивашка, явно не ожидавший вопроса. – Можа от нас да к ним переметнуться замыслил?
– Куды я от вас теперя, – вздохнул обреченно Аверьян.
– И то верно, – согласился Сафронов, успокаиваясь. – Ты таперя без нас никуды! А христоверы…
Он закрыл дверь и присел на порожек.
– Я вот што поведаю тебе, голубь, – начал издалека Ивашка. – И мы, и хлысты из одново теста вылеплены. Раньше все христоверами щиталися. Токо вота разошлися кораблики наши. Хлысты после радений спать попарно ложатся, кажный со своею избранной! И грех эдакий грехом не щитают. Сын могет с матушкой блудить, отец с дочерью… А блуд – энто грех великий и непрощаемый. Радеец наш, Кондратий Селиванов, глас с небес услыхал! А глас тот повелел ему супротив свальнова греха выступить! От греховых влечений велено ему было раз и навсегда – «каленым жалезом отжечь детородные свое уды»! Селиванов сам оскопил себя, вот так-то!
– И што с тово? Чаво достиг он, плоть свою эдак терзая?
– Великое множество адептов тады веру нашу зараз восприняли! Многие возжелали «сокрушить душепагубнова змия».
– Видать, Селиванов ваш знатно в души влазить мог.
– Резонов у Кондратия было превеликое множество. Кондратий открывал Евангелие и читал из нево, што око, кое тя соблазняет, надлежит вырвать, а руку или ногу отсечь и бросить от себя!
Ивашка посмотрел на собеседника, но, не заметив на его лице ничего пугающего, продолжил:
– Верующим с нашева корабля нужда есть пройти «огненное крещение». На энто существуют две степени посвящения: первое убеление – малая печать[4] и большое убеление – большая печать! А ешо большая печать царской зовется. Навсегда запомни, голубь, есть скопцы, которые оскоплены от людей, и есть скопцы, которые сами себя оскопили для Царствия Небеснова! «Нихто иной, а именно скопцы будут составлять те 144 тыщи избранных ангелоподобных, кои останутся после Страшнова суда»!
– А у меня какая печать? – не удержался от вопроса Аверьян.
– У тебя царская, – охотно пояснил Ивашка. – Теперя сообча с тобой оскоплять адептов будем, хто к нашему кораблю прибиться захотит!
* * *
В станице скопцам жилось трудно. Кроме казаков, у них имелся еще один враг – голод.
Скудные запасы подходили к концу. Повесив на шеи нищенские мешки, женщины мыкались по окрестностям, выпрашивая милостыню. Они уходили из станицы затемно, а возвращались к ночному радению. Приносимая ими пища бережно делилась поровну, съедалась, и все переходили к молению.
Но и на этом испытания не заканчивались. Ивашку в очередной раз предупредили, что казаки-гирьяльцы готовят погром в их избах…
– Уходить отсель надо, – наседали на него скопцы. – Не кончится добром сие. Война разделила людей и обозлила несоизмеримо. Казаки теперь во всех врагов видят.
– Да я бы рад-радешенек увести вас отсель куды подальше, – вздыхая, оправдывался Сафронов. – Токо вот покуда идтить нам некуда – война кругом. Покудова до Оренбурга доберемся, в лапшу изрубают!
После радений скопцы теперь больше не покидали избу Сафронова. Бледный от голода и переживаний Ивашка бродил из угла в угол. Любой звук с улицы, заставлял его нервничать. Глаза кормчего ввалились и лихорадочно блестели.
В эту ночь станицу накрыла сильная буря. За окнами выло, в трубе гудело; казалось, кто-то бродит по двору, и стучит в дверь. Скопцы не спали. Они сгрудились у печи и тихо, вполголоса, напевали грустные мотивы. Сафронов подкладывал в печь полешки и о чем-то сосредоточенно размышлял.
Из сеней послышался топот сапог, дверь распахнулась, и в избу ворвался Савва. Скопцы вскочили со своих мест, а Ивашка поспешил к нему навстречу.
– Оне идут! – выкрикнул Савва посиневшими от холода губами и рухнул на пол.
Сектанты, как отара перепуганных баранов, сбились в кучу, готовясь встретить смерть.
В дверях появился огромный чернобородый казак с нагайкой в руке. Все затаили дыхание, глядя на вошедшего с ужасом.
– Ну, чаво оробели, безбожники? – спросил громко казак, разглядывая скопцов сквозь густые, шапками нависающие над глазами брови. – Мы зла вам не жалаем и чинить таковова не станем. Вы ужо и без тово наказаны, сами себя искалечив. Но вот зрить вас и терпеть радом не хотим! – подчеркнул он внушительно. – Щас собирайтеся и выметайтеся. На дворе – сани. На них и полезайте!
– И што? – спросил Ивашка, протискиваясь вперед. – До утра обождать невтерпеж было? Вы сами-то зрите, эдака погода на дворе? Да в такую пургу хозяин собаку на улицу не выгонит.
– А ты мне на жалость-то не дави, – грозно сдвинул брови к переносице казак. – Мы тя уж не единожды упреждали, штоб подобру-поздорову из станицы убиралися. Теперя не взыщите! Живо в путь! Довезем до Саракташа зараз, а тама сами как знаете!
Высказав все, с чем пожаловал, казак вышел из избы, оставив скопцов наедине со своими страхами и сомнениями.
– Што делать будем, голуби вы мое? – обратился Сафронов к своим последователям. – Видать, не отстанут оне от нас, коли уходить воспротивимся?
– Сожгут и нас, и избы, – вздохнул кто-то. – Казаки – оне не приемлют веры нашенской! Как токо мы сюды приехали…
– А ну замолчь! – раздраженно рыкнул на говорившего Ивашка. – Все зрим зараз, што нечаво рассусоливать. Раз не прижилися в станице, в город пойдем! Тамма вере нашей чинить препонов нихто не станет, да и с голодухой справляться легшее будет!
А затем все как во сне – пурга, сани на снегу, занесенная дорога, дикая ночная степь… Позади, в покинутой станице, вдруг загорелись большие костры, и скопцам стало ясно, что казаки жгут покинутые ими избы.
Склонив голову на бок, Аверьян наблюдал за бушующей вокруг пургой. Он ни о чем не думал. Рядом с ним, на санях тихо стонала и плакала оскопленная Анна. Ему нечего было сказать ей в утешение. В голове вихрем пронеслось множество мыслей, но это были совсем не те слова, которые с радостью бы выслушала искалеченная девушка.
Аверьян в годы своего отрочества не переживал особых трудностей, выпадающих обычно на долю большинства казачьих детей. Он не знал сомнений в правильности жизненного пути, так как полагал, что живет именно так, как угодно Богу. Женитьба, рождение детей… Все шло как положено, да вот только война в корне изменила всю его жизнь.
Вплоть до мобилизации в армию атамана Дутова Аверьян не переживал ни страха, ни потрясений, ни разочарований. Конечно, назвать его баловнем судьбы было бы опрометчиво. Он с раннего детства привык много работать по хозяйству и вырос достаточно закаленным для самостоятельной жизни. Однако сейчас он потерялся перед лицом настигшего его ужасного испытания и окончательно пал духом. Ему до слез было жалко искалеченную Ивашкой сиротку Аннушку, жившую тихо в их общине. Она готовила еду, стирала, помогала по хозяйству и никогда не высказывала пожелания об оскоплении, а тут…