— Алло, — сказал он. — Алло? — Никакого ответа, только негромкий плеск воды на заднем плане, поэтому он спросил: — Кто это?
Точно несовершенное эхо, изъеденное разрядами статики, голос ответил:
— Алло. Это Генри? Генри, это ты?
Гладким серым камнем у него в желудке сгустилось смутное разочарование.
— Нет. Это не Генри. Извините, вы не туда попали.
— Но другого номера у меня нет. Это единственный. — В голос женщины закрались горестные нотки. Даже без нового элемента утраты, даже через помехи это был такой мучительно прекрасный голос.
— Мне очень жаль, — вынудил он себя ответить. — Я не Генри. — «Но как бы мне хотелось им быть! — подумал про себя Белакква. — Я даже не уверен, что я Белакква».
Статика бушевала, тускнела и снова бушевала, а женщина спрашивала:
— Можете соединить меня с Генри?
— Я не знаю никакого Генри, — сказал он с тенью отчаяния, — но если бы знал, то с радостью бы вас соединил.
Женщина заплакала. Такой милый плач. Он почувствовал, как пытается дотянуться через телефонную линию, чтобы ее утешить. Скулеж статики его остановил. Теперь он просто слушал и не решался прервать.
— Время вышло, — говорила она. — Времени у нас нет. Я не смогу больше позвонить. Они уже идут. Мне нужно передать сообщение и уходить отсюда. Это очень важно… Они поднимаются через пол. Если у вас железные полы, они могут пройти даже через сталь. Они проникают к вам в комнаты по ночам. Если вы им не понравились, вам не жить, Генри.
— Но…
— Пожалуйста. Не говорите ни слова. Я знаю, что вы хотите сказать, но, прошу, не говорите этого. Этого не следует говорить. Вот что надо передать: на прошлой неделе я доставила последнюю посылку X. Я должна объяснить, что почерк разборчивый и что печать была сломана. Он может меня найти, если попытается. Заставьте его попытаться.
— Я заставлю, — сказал он, смирившись со своей ролью. — Я все записал. Но скажите мне только одно. Как вас зовут? Пожалуйста, скажите, как вас зовут. Может, я сумею вам помочь. Пожалуйста…
Ответ, который она могла бы дать, потонул в маниакальном грохоте невидимых механизмов ночи. В плеске воды о причал. В стуке ключа по бумаге.
Потом он долго сидел в полутьме, курил сигару. Сумка с обедом лежала забытая у двери в квартиру, из разбитой бутылки сочилась в коридор красная жижа. Это был самый длинный телефонный разговор, который у него случился за несколько месяцев. С совершенно незнакомой женщиной. Он смотрел, как вспыхивает кончик сигары. Собственная кожа казалась ему слишком неудобной и тесной. Голова — балансирующей на пестике ступкой. Пальцы на сигаре — толстыми и медлительными. А вот сердце у него билось так же дробно, как у оглушенного дрозда, которого он однажды нашел на улице по дороге в театр.
Целую ночь он не мог понять, что тут к чему. Что ему делать? И следует ли что-то делать? Но наутро он оставил Генри записку, а женщине — визитную карточку на центральной телефонной станции. Станция стольких звонящих соединяла ошибочно, что служащим пришлось повесить специальные доски объявлений, чтобы вести хронику неудавшихся разговоров. Он прилепил записку и карточку кнопкой, и его белый мотылек потерялся среди других таких же. Отойдя на несколько шагов, он оглянулся и увидел, что его послание растворилось в кляксу всех остальных сигналов «SOS» несостоявшегося общения.
На следующий же день он снова стал Белакквой и шаркал по сцене так, словно ему принадлежала совсем крохотная ее часть. Он открыл рот, и из него выскочила Реплика, как всегда, бодрая и ничего не значащая. Глядя за ослепительные огни, за беспорядочные инсектоидные движения оркестра, он спросил себя, не сидит ли женщина сейчас в одном из кресел, а может, пошла на другое представления. Он почувствовал себя беспомощным, потерянным, одиноким.
В выходные он сходил к доске объявлений. Его послание было еще приколото — извивалось на ветру. Ответа никто не написал.
Однажды ударил мороз, глухими снежинками западал снег. Ящерицы побелели, закрыли глаза кожистыми веками, покрылись жесткой чешуей. Освещенная праздничными фонариками, даже в солнечные дни гостиница приобрела странное свечение, выбеленный свет, который обычно видишь только на картинах. Ему и Белаккве от этого стало грустно. Он воображал себе удивленные «охи» тонувших в снегу рыбин, чью чешую сковал мороз. На реке крики лебедей, чьи лапы вмерзли в лед. (Его беззвучные крики при виде неизменившейся доски объявлений.) Времена года в Амбре стали странные. Времена года забыли, как им меняться, в точности, как телефоны забыли, как соединять друг с другом людей.
В те холода он подхватил простуду, и жар проник ему в голову, будто самая страшная насмешка. Руки, ноги и лоб у него пылали, а он спешил в театр и надевал свой нелепый костюм. Из всего представления он лишь смутно запомнил блестки и арии, голова у него болела, глаза слезились, словно от дыма.
После, пробормотав вполголоса Реплику, он снова натянул уличную одежду и скрылся через задний выход. Снег падал комками и сгустками. Ни один листик не уцелел на заставивших авеню деревьях. Фонари затянуло морозными узорами, поймавшими в ловушку их свет. Небо походило на представление писателя о самой худшей разновидности серого: испачканное тенями, подернутое темными прожилками. Он дрожал на холоде, каждый вдох обжигал легкие. Жар въелся так глубоко, что он поддался усталому беспокойству. Не мог вернуться к себе домой. Не мог стоять на месте. Доска объявлений. Он снова к ней сходит, хотя с прошлого раза прошел только день.
Пока он шел по авеню, жар всему придавал ужасную ясность. Полированная медь фонарного столба сверкала так ярко, что становилось больно глазам. Мимо протащил тележку мальчик, и грязные колеса открыли ему сокровенные тайны своего отполированного дерева. Розовые лица прохожих вгрызались в мозг беспощадной ясностью. Он отказывался даровать им тайную жизнь; он никому из них не мог простить того, что сделал с самим собой. И все же он позволил себе ложь: на ходу он решил, что никогда не откажется от своего замысла, от поисков женщины. Он будет опять и опять возвращаться к доске объявлений, пока дрозд, что был его сердцем, не сможет более этого выносить.
С отчаянием, столь глубоким, что утонул бы в нем, если бы оно не успело замерзнуть, он подошел к залепленной снегом доске объявлений. Свою записку он нашел легко: выцвела по краям, посерела от пепла; чернила расплылись, но еще читаются:
«ЭТО СООБЩЕНИЕ ДЛЯ ГЕНРИ И ДЛЯ ЖЕНЩИНЫ, КОТОРАЯ МНЕ ПОЗВОНИЛА. ГЕНРИ, ПОСЛЕДНЯЯ ПОСЫЛКА ДОСТАВЛЕНА. ПОЧЕРК РАЗБОРЧИВЫЙ, НО ПЕЧАТЬ БЫЛА СЛОМАНА. ЖЕНЩИНЕ: Я РАЗГОВАРИВАЛ С ВАМИ ПО ТЕЛЕФОНУ. МНЕ БЫ ХОТЕЛОСЬ СНОВА С ВАМИ ПОГОВОРИТЬ. ПОЖАЛУЙСТА, НАПИШИТЕ, КАК С ВАМИ СВЯЗАТЬСЯ. У ВАС ОЧЕНЬ КРАСИВЫЙ ГОЛОС».
* * *
Холодок пробежал по спине, поглощая жар. Никто не написал ничего рядом. Никто никогда не напишет. Но потом его блуждающий взгляд нашел другую записку — на карточке рядом с его. Запись была свежей. Снег на нее еще не налип. Чернила еще хранили яркость.
«ОН НЕ ПЕРСОНАЖ. ЭТО НИКОГДА НЕ БЫЛО РАССКАЗОМ. ТЕПЕРЬ, КОГДА МЫ ЕГО СОЗДАЛИ, МЫ ЕГО ОТПУСКАЕМ. ПУСТЬ ОН СТАНЕТ ТЕМ, КЕМ ХОЧЕТ. ПУСТЬ НЕ БУДЕТ БОЛЬШЕ НАПИСАННЫМ. X»
Он стоял и смотрел на записку. Она предназначена ему? Возможно, это чистой воды случайность, столь же не имеющая к нему отношения, как телефонный звонок. Возможно, это ничего не значит. Но, даже зная это, он почувствовал, как внутри у него что-то отпускает, оттаивает, когда он перечел слова. «Он не персонаж. Это никогда не было рассказом». «Белакква» начал тускнеть, а с ним и Реплика, и костюм, и опера. Лицо отца. Голос женщины.
Он сморгнул слезы, раз за разом перечитывая записку, запоминая ее. Его пальцы сомкнулись на смятом клочке бумаги в кармане. Край царапнул ему ладонь. Почему-то он знал, что, когда вынет руку из кармана, слова на листке будут совершенно, безвозвратно иными.