Перед тем как сняться с места, политрук Щукин построил роту.
– Дезертировал лейтенант Смышляев, – объявил он со сдержанным гневом. – В этот трудный для Родины час дезертир, предатель и трус – злейшие наши враги. С ними мы будем рассчитываться самой жестокой платой. Мы закалились в боях с гитлеровцами. Нам теперь никакие трудности и опасности не страшны. Мы беспрекословно и свято будем выполнять приказ Родины: бить врага, где бы с ним ни повстречались!.. – Голос его был низким и суровым, добродушные учительские нотки исчезли.
Красноармейцы стояли перед Щукиным, молодые, заметно отдохнувшие за ночь и, казалось, равнодушные к его речи. Для них, с боями прошедших от границы до Смоленщины, побывавших в самых невероятных переплетах и не раз глядевших смерти прямо в очи, не такая уж большая утрата – Смышляев. А я подумал, что, может быть, другими словами следует говорить с людьми в такие моменты…
Через несколько минут рота начала свой путь на восток. Впереди плотной группой шагали стрелки. За ними два пулеметчика – похожий на Есенина голубоглазый Суздальцев и вместо Ворожейкина красноармеец Бурсак – на постромках везли свой «максим». Замыкал шествие обоз Они Свидлера – кухня, парная повозка с запасами продуктов, подвода с ранеными.
Первое время мы шли в тишине и одиночестве. Но в полдень, когда достигли крупной проселочной дороги, рота, подобно маленькому ручейку, влилась в бурный человеческий поток. Нас обгоняли грузовики с солдатами, боеприпасами и ранеными. Машины и лошади тянули пушки. Сбоку дороги группами и в одиночку тащились бойцы, усталые и потерянные, а многие из них и безоружные. Откуда они шли и куда, трудно было определить: печать горечи, утомления и безразличия лежала на лицах. Они не разговаривали и избегали смотреть в глаза, точно совершили что-то тяжкое и постыдное.
Наша рота не теряла бодрости и дисциплины. Бойцы с превосходством поглядывали на растерявшихся, будто заблудившихся красноармейцев – чувствовали силу своего единения. Солнце светило точно сквозь выпуклое стекло, жаля остро и горячо. Неистовый и густой зной до звона прокалил и разрыхлил землю. Воздух обжигал легкие. Бурая, едучая пыль, вздымаемая машинами, покрывала плечи, каски и пилотки, омерзительно хрустела на зубах. Лица людей, обильно припудренные серым налетом, непроницаемо затвердели; брови на этих лицах казались старчески седыми и косматыми.
Пулеметчику Ворожейкину становилось все хуже и хуже. Раненая нога его безобразно распухла и отяжелела. Он лежал в телеге, в духоте, в жаре и пыли, и по-детски жалобно стонал, поминутно облизывая вспухшие, горячие губы. Чертыханов, шагая сбоку телеги, то и дело подносил ко рту его флягу с водой.
Я боялся смотреть Ворожейкину в глаза: в них столько было мольбы, надежды и нечеловеческой муки, что у меня нехорошо, пусто делалось на сердце. Я пытался отыскать медсанбат или отправить его с попутной машиной, но безуспешно: медсанбаты эвакуировались раньше нас, а машины безудержно катили мимо, не задерживаясь, обдавая нас пылью.
Вечером пулеметчик метался и горел, как в огне, беспрестанно повторял слово «пить» и сильно стонал. Ночью он впал в беспамятство, выкрикивал что-то невнятное, а к утру утих навсегда. Мы похоронили его неподалеку от дороги, на холмике. Это была еще одна незабываемая веха на горьком пути отступления…
Ночевали мы опять в лесу, пройдя двадцать с лишним километров. Никаких следов полка мы не нашли, он как будто затерялся на бесчисленных полевых и лесных дорогах Смоленщины. На вопросы бойцов, куда мы идем, я ответил, что где-то впереди командование подготовило мощный оборонительный рубеж, оснащенный свежими силами и могучей боевой техникой, – об этот заслон должна разбиться вражеская лавина. Наша задача – достичь этого рубежа и встать на его защиту. Политрук Щукин только тяжело вздохнул, слушая мои объяснения: если бы это было так!.. За весь день никто нас не остановил и не спросил, кто мы такие, куда направляемся и зачем. Очевидно, всем было и так ясно: отступление.
Наутро мне удалось упросить медсестру, сопровождающую группу раненых, взять на машину и наших двух, – может быть, доберутся до госпиталя…
Дорога вывела нас на большак, еще более оживленный и пыльный. Он перерезал лесной массив. Справа и слева томились в зное березы, осины и ели; пыль высосала из листьев зеленые соки; серые, как бы обескровленные ветви уныло обвисли. Среди деревень бесшумно двигались зелено-бурые тени красноармейцев.
Неподалеку от перекрестка с краю дороги стояли впритык грузовики, целая колонна, а чуть подальше – броневик и запыленная «эмка». Возле машины двумя большими группами толпились люди. Командирские голоса, выкрикивая слова команды, пытались подчинить эти беспорядочные группы дисциплине строя. Шедшая впереди нас кучка красноармейцев, завидев бежавшего навстречу им человека с пистолетом в руках, остановилась, помедлила секунду и вдруг рассыпалась. Бойцы брызнули в стороны, перемахнули придорожные канавы и, вскарабкавшись с судорожной поспешностью по крутому травянистому склону, скрылись в лесу. Старший лейтенант что-то кричал вслед, махая пистолетом, затем выстрелил вверх; в знойном воздухе выстрел прозвучал сухо и беспомощно, словно лопнул орешек.
Все так же махая пистолетом, старший лейтенант подбежал к нам.
– Стойте! – закричал он мне и поднял пистолет на уровень груди.
По бледному лицу, по бескровным губам и отчаянному нетерпению в побелевших глазах можно было безошибочно определить, что действия его давно вышли из подчинения рассудку. Я побаивался таких людей: указательный палец может шевельнуться в любой момент, а черная дырочка пистолета пронизывала меня, казалось, до лопаток. Но я шел на него прежним, давно уже одеревенелым шагом, чувствуя за собой силу – рота не отставала. Затем рядом со мной встал политрук Щукин, спокойно и деловито вынув свой наган; Прокофий Чертыханов проворно снял с шеи автомат и выбежал чуть вперед, закрыв меня плечом.
Старший лейтенант пятился от нас, все так же угрожающе держа пистолет наготове.
– Стойте! – споткнувшись, почти истерично крикнул он. – Вы что?! Я таких пускал в расход! Предатели! На мушку вас всех!
Я почувствовал на спине мурашки, словно вдоль нее провели колкой щеткой; шевельнулись волосы на затылке.
– Подлец! – крикнул я, не помня себя. – Ты пускал в расход невинных людей! – Я шагнул к нему. – Тебя самого надо на мушку!
Старший лейтенант еще больше побледнел; его трясущиеся губы прошептали:
– Стой, говорю! Кто такие?
– А вы кто? – спросил Щукин. – Что вы играете оружием?..
Старший лейтенант кивнул в сторону машин, произнес упавшим голосом с глухой угрозой:
– Здесь генерал Градов!
Три красноармейца и сержант были выстроены вдоль дороги спиной к кювету, безоружные и растерянные. Они испуганно озирались, точно не понимали, что с ними хотят сделать.
Четыре красноармейца, стоявшие перед ними, вскинули винтовки, и дула их холодно и пронзительно глянули прямо в расширенные зрачки приговоренных к расстрелу.
У высокого тощего бойца бессильно повисли длинные, как весла, руки; пальцы их шевелились. У второго, маленького и, видимо, юркого, голова по-птичьи ушла в плечи, только испуганно торчал остренький, жалкий носик, розовый на самом кончике – с него сошла обожженная солнцем кожа. Третий выглядел измученным и равнодушным; он как бы говорил всем своим видом: делайте что хотите, ни бороться, ни жить нет сил. У сержанта по рябому пыльному лицу текли слезы; он два раза локтями поддернул штаны и вопросительно поглядел на окружавших его людей, точно приглашая всех в свидетели несправедливого суда.
Генерал-майор Градов, сухопарый и весь до предела натянутый, как стальная пружина, отрывисто, с беспощадной четкостью скомандовал:
– По дезертирам, паникерам, отступникам…
Толпа за машинами дрогнула и притихла. Из леса, из-за листвы деревьев, глядели настороженные глаза притаившихся людей. Угроза применения оружия явилась крайней мерой, чтобы образумить людей, которым страх, усиленный слухами о мощи немецкой стальной лавины, уже затмевал взгляд, сознание.