Об академических успехах Веры можно судить по одному взгляду в табель ее оценок у Оболенской за шестой класс, куда ее взяли не по возрасту, а по способностям. Она была допущена к экзаменам весной 1917 года, что согласуется с ее утверждением, будто она начала учиться необычно рано. Будучи года на три моложе одноклассниц, Вера была зачислена в школу с особого разрешения Министерства просвещения. Ей было пятнадцать лет, и в это время она уже читала «Принципы психологии» Уильяма Джеймса в русском переводе. Она успевала в языках и математике лучше, чем по гуманитарным предметам, и особенно блистала в алгебре, где ее оценки превышали даже оценки по французскому и немецкому. Возможно, страсть к инженерии и всякой механике родилась у Веры именно в тот период.
Домашнее воспитание девочек, по крайней мере старших, было доверено гувернантке. Вера Слоним вспоминала, как на свой вопрос, когда она избавится от надзирательницы, получила неутешительный ответ: «Когда выйдешь замуж!» Многие годы спустя Лена Слоним скажет Вере, что ее изумляет независимость собственного сына, если вспомнить ту жесткую опеку, какой было отмечено их российское детство. В основном девочки проводили время с теми, кто был нанят для их обучения; целая армия учителей давала уроки бальных танцев, фортепиано, тенниса, при этом девочек заставляли прилежно изучать классическую литературу. Значительную долю духовной пищи составляли произведения Диккенса, Байрона, Толстого, Мопассана, а также английских поэтов. Наставники, как и прочая прислуга, подыскивались легко, и жалованье им платили ничтожное; даже относительно небогатые петербургские семьи могли себе позволить держать прислугу. Общение с родителями приходилось строго на пятницу, когда по вечерам семья сходилась, вероятно, подчиняясь религиозному инстинкту, если не согласно традиционному обычаю накануне субботы. Слонимы не были чересчур общительны, хотя праздники встречали в кругу родных. Летом, когда в Петербурге бывало жарко, пыльно и неуютно, семья выезжала из города, как и все, кто мог себе это позволить; в месяцы пыли и зноя город наполовину пустел. Как и многие русские, Слонимы предпочитали выезжать в Финляндию, от Петербурга туда рукой подать; масса русских отдыхала там летом. Детские летние каникулы проходили у Веры средь песочных дюн и узких мощеных мостовых Териоки, где для детей организовывались разные игры; на роскошных пляжах вдоль Ботнического залива; а однажды даже в швейцарском городке Территэ, всего в нескольких милях от Палас-отеля в Монтрё, где наконец закончатся впоследствии ее более чем шестидесятилетние скитания[14]
. Из этой или из другой поездки в Швейцарию семья возвращалась в Петербург в 1914 году при занавешенных окнах купе, хотя вагон был не из головных. На фото — очаровательная, серьезная белокурая девочка, светлоглазая, в отца и деда по материнской линии, светловолосая копия своей темненькой круглолицей сестрички, которая гораздо охотней улыбается в объектив. Обе тщательно причесаны и безукоризненно одеты, часто в одинаковые платьица. Позднее кто-то из родных напомнил Вере, что ей выпало в детстве жить в роскоши, хотя на эту тему сестры не склонны были распространяться. Евсей Лазаревич привил дочерям с малых лет правило: ни осуждать обеспеченную жизнь, ни кичиться ею не следует.
Уже многократно упоминалось о некой неестественности Санкт-Петербурга, о том великолепии, которым покоряет город, созданный среди болот, в самых неблагоприятных на земле климатических условиях. При скандинавской колористике здания в нем повторяют здания Венеции и Амстердама и воздвигнуты зодчими — уроженцами Италии, Франции и Шотландии. Розовый гранит, одевший набережные, привезен из Финляндии. Дух в городе был исключительно нерусский, не распространившийся на остальную империю, к которой явно отношения не имел; бумажные фабрики, судоверфи, сталелитейные заводы там принадлежали британскому, голландскому и немецкому капиталу. Этот навеянный Венецией мираж буйно разрастался, в год рождения Веры Евсеевны насчитывая полтора миллиона жителей, а уже в 1917 году — два с половиной. Во всех смыслах город такого масштаба и на таких широтах — соответствующих широтам юга Аляски — являл собой торжество разума над реальностью. Его величественные скульптурные памятники пережидали снежные метели под съемными деревянными пирамидами; его жители каждую осень отважно выстаивали наводнения; весна заявляла о себе хрустом массивных глыб трескавшегося на Неве льда. (Для Веры Евсеевны скрип-скрип, хруп-хруп счищаемого прислугой с крыш снега отзывался долгожданной радостью; он означал, что скоро весна.) Глубокой зимой, когда бушевали метели, почти девятнадцать часов в сутки царила ночь. Единственный на земле город, где ветры, по выражению Гоголя, дуют с четырех сторон, был в то же самое время столицей, которой надлежало впечатлять, хотя за роскошными фасадами дворцов все обстояло не так уж благополучно. Даже сами камни были подделкой. Вблизи Петербурга нет каменоломен, многие дома поверх кирпича крыты штукатуркой, восхитительно воспроизводящей эффект величия и незыблемости. Неудивительно, что петербуржцев влекло хоть к какой-то достоверности. «Пушка у нас стреляла ровно в двенадцать дня, — вспоминает Вера Набокова, — и все в Петербурге сверяли по ней часы».
Для Вериного семейства этот полуденный выстрел был чуть ли не единственной непреложностью. Евреи Слонимы жили в такую эпоху и в таком городе, где их фамилия накладывала печать на все, что бы они ни делали. Слово «еврей» стало употребляться рядом со словом «русский» только где-то с середины девятнадцатого столетия, при жизни деда и бабки Веры Евсеевны, и довольно плохо с ним уживалось, в сочетании оказываясь куда несуразней, чем «либеральная аристократия» для уха Набокова-старшего. По словам одного историка, выражение «русский еврей» продолжало означать «желаемое, не дотягивающее до действительности». Лишь с 1861 года еврею с университетским образованием было официально разрешено проживать за чертой оседлости; восемнадцать лет спустя постепенно это право распространилось на всякого еврея — выпускника любого высшего учебного заведения. В ту пору большинство живших в Санкт-Петербурге евреев не умело читать по-русски. На рубеже столетий в еврейских семьях из самых престижных районов Петербурга — к числу которых Слонимы тогда не принадлежали — примерно половина говорила дома на идиш. Незначительное и недоверчивое меньшинство, они и чувствовали себя, и воспринимались чужаками. Повсюду их преследовала опасность выселения. Евреи из черты оседлости были изгоями по причине своей местечковости. Но даже те, которые жили в Петербурге, даже такое обрусевшее семейство, как Слонимы, в родной стране считались жителями некоего «землячества»[15]
.
И это землячество в период между судебными реформами 1860-х и Октябрьской революцией попало в колоссальный хитроумный замкнутый круг. Евреям были предоставлены некоторые права; но если какое право прямо не оговаривалось, значит, в нем отказывали. Принятый в 1914 году законодательный акт о положении евреев насчитывал чуть ли не тысячу страниц — путаных и противоречивых. Даже тому, кто прочел все с начала и до конца, было не вполне ясно, что же все-таки разрешается, а что нет. В результате предписания постоянно нарушались. Более того, правила могли в любой момент поменяться. Евреев сегодня можно было изгнать из города, а завтра призвать обратно. То еврею-выпускнику юридического факультета разрешалось кропотливо трудиться помощником адвоката, то его принуждали покинуть город, ведь, не войдя в коллегию адвокатов, права на жительство он не имел. Если тот просил принять его в коллегию, чтобы обеспечить себе право на жительство, ему отвечали, что квота для евреев исчерпана и вакансий нет. И если еврею везло и он, несмотря на все превратности судьбы, получал желаемое место, вполне вероятно, что, и будучи принят в коллегию, он сталкивался с невозможностью вести практику в Петербурге, поскольку накануне вступило в силу новое процентное ограничение. Еврей мог стать одним из присяжных, но только не старшиной. Еврей мог состоять в полковом оркестре, но только не в качестве капельмейстера. Солдату-еврею во время отпуска разрешалось следовать через Петербург, однако проводить отпуск в городе он не имел права. Существовали квоты по допуску евреев в больницы. Евреям и умирать позволялось строго определенным числом. И вызывало общее недовольство, что — в грубейшем несоответствии с законом — евреи стремились наперебой пробиться на кладбище в превышавших квоту количествах. Чтобы получить право проживать в Петербурге, многочисленные представители умственного труда, в том числе крупнейший историк еврейства в России, несколько известных художников и будущий президент государства Израиль, регистрировались в качестве домашней прислуги. В одном случае, особо привлекшем к себе общественный интерес, молодая женщина зарегистрировалась проституткой, чтобы иметь возможность посещать университет; откуда была изгнана, как только выяснилось, что означенным ремеслом она не занимается. Даже наиболее привилегированные евреи столицы не избежали дискриминации. Когда «король железных дорог» Симон Поляков подарил Санкт-Петербургскому университету общежитие, евреям селиться в нем не позволялось.