Дмитрий Иванович в изнеможении потер лоб. Бежать, бежать, пока не поздно; скрыться и никому не говорить, что вместо очаровательной Оленьки он застал в квартире ее окровавленный труп.
Так-то оно так, но все равно тело обнаружат, рано или поздно; кто последним был в квартире? – Чигринский, его видел швейцар внизу и еще один человек на лестнице. И тогда его молчание будет выглядеть еще более подозрительно…
«А если ее не найдут?» – спросил спасительный голос.
«Как это?» – удивился Чигринский.
«Обыкновенно. Обнаружат тело в другом месте, дорогие вещи исчезли… и никого рядом. Неосторожная ночная прогулка, убийство с целью ограбления… и при чем тут ты? Разумеется, ни при чем…»
Чигринскому стало жарко, так что пришлось сбросить пальто и шарф. Однако тут же он заметил, что ладони у него озябли, и потер их.
Вывезти труп, как-нибудь убедив Тихона, что он уехал с живой Оленькой… вот это, пожалуй, было бы дело.
Он посмотрел на неподвижную, безучастную Оленьку и почувствовал укол совести. «Я поступаю бесчестно», – сказал он себе. Но на одной чаше весов лежало мертвое тело женщины, которую он любил, а на другой – его собственная жизнь. И, как это обычно бывает, живое перевесило мертвое.
В голове у него еще не было четкого плана, но он вышел в переднюю, взял оттуда лучшую Оленькину шубу и, заметив, что так и не закрыл за собой входную дверь, с некоторым даже испугом запер ее и задвинул засов. После этого он вспомнил о двери черного хода, но запирать ее не было нужды: она и так была закрыта.
Вернувшись в гостиную, Чигринский на всякий случай задернул шторы и стал одевать Оленьку. У него возникло жуткое ощущение, что он возится с громоздкой и страшно неудобной куклой, но он был полон решимости дойти до конца. Нож, торчащий из раны, мешал застегнуть шубу, и Чигринскому пришлось его вытащить.
Он начал застегивать шубу, потом спохватился, принес шарф, шляпку, перчатки и ботинки. Шляпка никак не хотела сидеть на голове, и Чигринский вспомнил, что нужны эти… как их… шляпные булавки.
Дмитрий Иванович заметался, выдвигая и задвигая ящики, в которых лежали пустые и початые флаконы духов, письма, разные мелочи женского туалета, и наконец нашел одну булавку рядом с подвязками. Теперь Оленька была совершенно готова, и он усадил ее обратно в кресло.
В следующее мгновение он услышал, как звонят в дверь.
– Ольга Николаевна! Ольга Николаевна, это я, Соня…
Чигринский застыл на месте. Впрочем, застыл – не вполне точное слово; вернее будет сказать, что Дмитрий Иванович обратился в столп невыразимого ужаса.
Почему он так испугался прихода бывшей горничной Оленьки? Он ведь никого не убивал, он не был преступником. Конечно, его можно упрекнуть в том, что он пожелал окончательно отвести от себя подозрения и приготовился запутать следствие, но…
– Ольга Николаевна! Вы же обещали мне заплатить сегодня…
– Чего шумишь, не одна она… Завтра приходи.
С огромным облегчением Чигринский узнал голос Тихона, который, очевидно, тоже поднялся с горничной на второй этаж.
– Да отпусти ты меня! – зашипела Соня на швейцара, который, судя по всему, намеревался ее увести. – Она обещала мне заплатить и рекомендацию дать…
– Ох, не вовремя ты пришла… Я же сказал: не до тебя ей. Завтра приходи.
– Тихон, отпусти руку!
– Не бузите, Софья Андреевна… Идем! Ни к чему господам мешать…
Чувствуя себя совершенно разбитым, Чигринский на цыпочках сделал несколько шагов к портьере и, выглянув наружу, через минуту увидел, как уходит по улице Соня и как возмущенно колышется на ее шляпке одинокое перо.
«А если бы у нее был ключ? А если бы… если бы…»
Додумывать Дмитрий Иванович не стал. Повернувшись, он увидел на столе нож, который вытащил из жертвы, и содрогнулся.
«Это нельзя здесь оставлять…» И он сунул нож в свой карман – лишь бы не видеть больше окровавленное лезвие.
Осмотрев комнату, он убедился в том, что больше ничто в ней не указывало на свершившееся убийство. Внезапно ему в голову пришла еще одна мысль, и он бросился искать шкатулку, в которой Оленька хранила свои драгоценности.
Все они оказались на месте, что немало озадачило композитора. Он мог еще представить себе, что Оленьку убили из-за денег, но теперь все запуталось окончательно. Некто проник в квартиру и нанес один удар ножом спереди. Убийца видел, как Оленька умирала… Руки Чигринского сжались в кулаки.
Как преступник вошел сюда? Она сама впустила его? Или он сумел пробраться без ее ведома? Входная дверь не была заперта, когда появился Чигринский. Значит ли это, что у убийцы не было ни ключа, ни отмычки и Оленька его впустила? Почему? Почему?
И самый главный вопрос, который не давал Чигринскому покоя: за что кто-то мог так возненавидеть Оленьку, чтобы лишить ее жизни? Она была беззаботна, как птичка, и никому не причиняла зла. Так за что же ей такая несправедливая, страшная смерть?
Какое-то время Чигринский боролся с искушением вызвать Тихона и все ему рассказать, чтобы швейцар позвал полицию. Но после всего, что Дмитрий Иванович уже натворил, это было равносильно самоубийству. Любой полицейский в данных обстоятельствах счел бы его преступником, который пытался замести следы и лишь по малодушию остановился на полпути. Но как раз малодушия он не мог себе позволить.
Убедившись, что на улице уже темно, Чигринский собрался с духом и спустился вниз.
– Ольга Николаевна хочет ехать кататься… Я проиграл ей пари и пообещал носить ее сегодня на руках. Позови извозчика и скажи мне… скажи нам, когда он будет…
Тихон поглядел на барина и, отметив, что тот красен и волнуется, пришел к вполне естественному выводу, что Чигринский выпил больше сотерна, чем следует. Если бы речь шла о ком-то другом, то швейцар про себя немедля зачислил бы его в тайные пьяницы, но композитору почему-то Тихон согласен был простить и не такое. Взять хотя бы Вахрамеева – по мысли швейцара, редактор был всего лишь непристойный господинчик, а Дмитрий Иванович, тоже содержавший любовницу, к которой время от времени наведывался, почему-то воспринимался как широкой души человек, и только. Бывают же счастливцы, которым все сходит с рук – точно так же, как и несчастливцы, которым на роду написано расплачиваться не только за свои грехи, но и за чужие. В данный момент Чигринский некоторым образом сочетал в себе обе эти ипостаси, хотя швейцар, разумеется, даже не подозревал об этом.
– Не извольте беспокоиться, Дмитрий Иванович, – почтительно сказал Тихон. – Будет сделано…
Через несколько минут композитор вынес закутанную Оленьку на руках, усадил в экипаж и сам устроился рядом с ней.
– Куда ехать-то, барин? – спросил кучер.
И действительно, куда, растерялся Чигринский. Может быть, к Неве и…
Нет, осадил себя Дмитрий Иванович, этого он делать не будет. Никогда! Бросать Оленьку в воду, чтобы потом опознавать раздувшийся, страшный, обезображенный труп… Он содрогнулся. Голова мертвой сползла ему на плечо.
– Мы просто катаемся, – проговорил он, пытаясь сохранить спокойствие и поправляя тело, сидящее с ним рядом. – Поехали за город. И… и, пожалуйста, не очень гони, мы никуда не спешим…
Извозчик кивнул, и лошадь медленно затрусила по улице. Оленька стала сползать с сиденья. Чигринский подхватил ее и вернул обратно. В свете фонарей он видел ее лицо – мертвенно-бледное, с чертами, которые уже начала обтягивать кожа, отчего они стали казаться заострившимися.
«Danse macabre… voyage macab»[5], – мелькнуло у него в голове.
Дмитрий Иванович чувствовал себя ужасно, и не только потому, что разыгрывал это нелепое представление и сидел в одном экипаже с мертвецом. Ужаснее всего было то, что он, который в глубине души считал себя как-никак человеком чести, не мог отделаться от мысли, что поступает как последний подлец, трус и даже хуже того. То обстоятельство, что на свой поступок он решился вовсе не от хорошей жизни, ничуть не утешало композитора.