— Нельзя.
— Мне бы наверх. Плохо мне. Мутит.
— Нельзя.
— Совсем плохо.
— Нельзя. Сидите здесь.
— Попорчу вам тут всю обстановку. Разрешите.
Я не отвечаю. Поднимаюсь на мостик.
— Ну что там? — спрашивает Полянков.
— Готовы, товарищ капитан третьего ранга.
— Совсем готовы?
— Конвоир — совсем. А этот не поймешь. Просится наверх, подышать воздухом. Я не разрешил.
— Правильно. Ничего, скоро придем. Полтора часа ходу, и на базе.
Сверяю прокладку. Где-то справа должны быть два безымянных островка. От них до базы при такой погоде ходу примерно час — час пятнадцать. В люке показывается голова радиометриста.
— Товарищ лейтенант, плохо с ними.
— Дайте пакеты.
— Я дал, все равно плохо. Посмотрите.
Спускаюсь. В лицо ударяет резкий запах рвоты. Конвоир дергается, уткнувшись в пакет. Над ним стоит один из матросов. Подконвойный привалился к переборке, держится двумя руками за ворот, будто пытается разорвать.
— Гражданин офицер. Дайте подышать. Будьте людьми.
Лезу наверх.
— Ну? — Полянков оборачивается.
— Просится наверх.
— Ладно. Пусть поднимется.
— А что с конвоиром делать? Он вообще скапустился.
— Поднимайте и его.
— Есть.
Спускаюсь, киваю конвоируемому:
— Можете подняться.
— Спасибо, гражданин офицер.
Пропускаю его вперед. Оборачиваюсь:
— Ребята, поднимите и сержанта. Пусть подышит.
— Есть, товарищ лейтенант.
Дальнейшее происходит в какие-то доли секунды, в мгновения, которые для меня становятся огромными, бесконечно застывшими глыбами времени. Ноги в стоптанных ботинках перед моим лицом осторожно переступают по трапу. Вот они оказались на пупырчатой металлической палубе ходового мостика. Я поднимаюсь следом — в этот момент подконвойный оказывается между мной и оградительными леерами. Он делает резкое боковое движение. Всем телом переваливается через леер. Я еще не могу понять, что это возможно. В январском море — нулевая температура. Это соображение приходит потом. Я прыгаю вслед. Моя рука опережает это движение, вцепившись в конец бухты аварийного троса, свернутого на палубе. Я слышу за своей спиной крик. Но, падая, не понимаю, что этот крик означает. Полет от мостика до волны мгновенен. Но все же в это мгновение каким-то странным образом — может быть, действительно остановилось время — я успеваю подумать, что я уже мертв. Потому что человек может выдержать в зимней воде всего несколько секунд. Я оказываюсь в воде, чувствую твердый охват холода. Я знаю, что это смерть. Но странно — в этот момент мне приходит в голову совсем не то, что должно приходить. Не мысль о всей моей предыдущей жизни, и даже не мысль отыскать глазами подконвойного, из-за которого я прыгнул. Я пытаюсь вспомнить, сколько именно секунд может выдержать человек в ледяной воде. Он держится на плаву, пока не остановится сердце. Сколько же... Двадцать секунд? Сорок? В этот момент я вижу подконвойного. Его лицо в брызгах медленно поворачивается ко мне. Шапки нет, волосы прилипли ко лбу. Нас окатывает волна. Я не думаю, зачем и почему он прыгнул. Пусть сейчас мы оба умрем. Но если на нем нет брючного ремня, все пропало. Что — все? Делаю отчаянное усилие, пытаясь разорвать безжалостный холод, дотянуться до полы его пальто. Сейчас все должно сосредоточиться только на одном — на мысли о его ремне. Вот он. Вот пиджак. Рву его руками. Ремень. Есть ремень. Нас снова накрывает волна. Пусть. Теперь — только просунуть под этот ремень конец троса. Только просунуть. Просунь! Мартынов, просунь! Пожалуйста, просунь. Неужели все? Да. Теперь тяни на себя и завязывай трос на своем ремне! Успей завязать его, пока не умрешь! Успей не умереть, слышишь, Мартынов.
— Успей! — зло кричу я неизвестно кому, ругаясь, чувствуя, что пальцы деревенеют. — Успей!
Наверное, я успел. Но того, как матросы подтащили нас за трос к борту, как поднимали наверх, я уже не чувствовал.
Очнулся я от боли. Боль разрывала кожу на части. Мне показалось — кожа вся в лохмотьях. Я увидел, что лежу голый. Несколько пар рук с ожесточением мяли мою кожу, раздирали ее. Сильно пахло спиртом.
— Ой, Владимир Владимирович, — я увидел лицо Акопяна. — Это я, Валера. Товарищ лейтенант! Владимир Владимирович! Что же это делается! Владимир Владимирович, не умирайте! Пожалуйста, не умирайте. Голубчик, Владимир Владимирович. Не умирайте.
— Еще коньяку! — услышал я голос Полянкова. — Дайте ему еще коньяку! Черт возьми, где у вас коньяк?
Зубы мои почувствовали твердость стекла.
— Зажмите ему челюсть! Разобьет бутылку!
Только сейчас я понял, что меня всего бьет крупная, очень крупная дрожь. Из бутылки полилась жидкость. Лиц я уже не видел, все было как в тумане.
— Только бы температура поднялась, — сказал Полянков. — Если температура не поднимется — плохо.
Лица стали качаться, поплыли — все дальше, дальше. Руки матросов, раздиравшие мою кожу, натиравшие ее спиртом, уже не волновали меня. Я почувствовал приятное тепло, возникшее внутри, в желудке. Что же сейчас со мной будет? Почему уплывают лица? Теряю я сознание или засыпаю?
Мне показалось — прошло очень много времени. Целая вечность.
Очнувшись, я увидел окно. Потом — белый потолок, стену, окрашенную светло-зеленой краской. Две койки, стоящие рядом. Койки пустые, аккуратно заправленные. Это госпиталь. Госпиталь. Кто-то заглянул в дверь. А собственно, что со мной могло быть? Я услышал, как сказали: «Очнулся». Что же со мной? Это был все-таки обморок. А не сон. Вялость, страшная вялость. Но в остальном как будто ничего. Очень даже ничего. То есть все в порядке. Вспоминаю все, что произошло накануне.
— Володя?
Возле меня Сторожев. Вглядывается. Лицо его серьезно. Рядом — врач и сестра. Я слышу, они что-то говорят. Среди других слов слышу — «пневмония».
— Да нет, — я чувствую, что могу говорить, и довольно легко. — Никакой пневмонии. Я здоров. Просто здоров. Только слабость.
— Володя.
— Да, Сергей Валентинович.
— Молодец, Володя. Ты представлен к награде.
Надо что-то сказать. Да. Вот именно. Что же сказать?
— Служу Советскому Союзу.
Я еще не могу понять до конца, полностью, что это значит — представлен к награде.
— Все в порядке. Его мы откачали. Правда, ему придется полежать подольше, чем тебе.
Сторожев смотрит на меня как-то странно, склонив голову набок.
— Скажу тебе, дружок, — не организм у тебя, а машина. Поэтому я и ухожу. А ты вот что — как себя чувствуешь?
Он уже не говорит со мной просительно и мягко, как тогда. Наоборот — почти зло. Ну и хорошо. Но сейчас я вдруг понимаю — мне хочется с ним работать. Это пришло именно вдруг.
— Ничего чувствую, Сергей Валентинович. Здоров практически.
Ведь я все это время думал о его предложении. И отказывался от него. И думал. Но я заставлял себя отказываться от него, даже от мыслей об этом предложении.
— Ты это брось — здоров. Ты мне нужен.
Что же меня заставляло отказываться? Верность экипажу? Верность морской службе?
— Понимаю, Сергей Валентинович.
— И нужен не «практически здоровым», а здоровым как бык. Только как бык. И все дела. Давай лежи. Делай все, что говорят врачи. И ешь побольше. Мяса, фруктов. Ребята тебе целую корзину прислали. Так, по тебе вижу — больше недели ты здесь не продержишься.
— Что вы, Сергей Валентинович. Я думаю — через день встану.
— Лежи и слушай меня. Вылежись, отдохни. Как только сможешь писать, вспомни все и напишешь отчет-рапорт. Как произошла эта штука с Трефолевым. Все, от точки до точки. От приема его на корабль и до самого конца. И изложишь свое мнение.
— Трефолев его фамилия?
— Да. Бывай. Поправляйся. Ухожу.
Что же я должен был вспомнить о Трефолеве? Сначала мне казалось — тут все просто.
Потом я подумал, что все невероятно сложно.
Потом, разглядывая окно, потолок и светло-зеленую стену, я понял, что не только прыжок Трефолева, но и все в жизни соединяет в себе эти два начала. Простоту и удивительную сложность. Настолько удивительную, что мысль отказывается справиться с ней. Но если я хочу работать вместе со Сторожевым — а я уже решил, что хочу, — я обязан буду справляться со всем этим. Со всей этой сложностью. Мои мысли, чувства, я весь — все обязано будет справляться.