— Кто вам позволил? Как вы дошли до того, что стали портить предметы обмундирования?
Я молчал. Говорить мне было нечего.
— Конечно же, ранец стал тяжелым для вас. Тогда спокойненько снимите его, карабин возьмите за спину, а ранец — на грудь. Смотрите, осторожно, чтобы не обрушился потолок. А теперь мы покинем это гостеприимное помещение и немножко охладимся. Итак, положение для прыжков принять! И прыыыгаем!
Когда я присаживался, ударился лицом. Уже конец? Но это был не пол, а ранец, на который налетела моя голова в шлеме. Когда я попытался продолжить выполнение приказа, мне удалось сделать лишь смешное движение вперед. Это был не прыжок, а попытка бросить себя в пыль. Он своего добился! Я уже больше не человек, а лишь потешный крот, мокрый и вонючий, и при этом готовый выть от бессильной злобы. Сквозь слезы я увидел неподвижно стоящий перед моим лицом блестящий сапог Пандрика. Когда я пытался подняться, тяжелый ранец снова валил меня на пол. Так я и оставался в таком унизительном положении, поедаемый за мое бессилие злобой на себя настолько глубокой, какая может быть только у существа, утратившего вчерашнюю личность, а ту, которая будет завтра, еще не получившего.
— Если вы больше не можете, тогда спокойно снимите ранец, — сказал он мягко. Безмолвно я снял ремни ранца с плеч и встал, покачиваясь.
— А теперь наденьте противогаз.
Я выполнил его приказ, зная, что одним только унижением он не удовлетворится. На следующий раз оно будет еще более основательным, хотя и не таким болезненным. Пот еще сильнее устремился по моему лицу, дыхание превратилось в прерывистый хрип под маской противогаза, но слезы — мои первые за восемь лет — уже не придут. Я это воспринял почти как триумф. Да, палку он уже перегнул!
— Ложись! На получетвереньках, марш!
Я лежал на грязном полу коридора в бараке. Он был покрыт миллионами кристалликов песка, блестевших на свету. Упираясь локтями, я пополз по полу. Пандрик широко открывал передо мной двери и элегантным движением давал мне понять, чтобы я полз за порог наружу. Дорожка на улице была очень твердой и покрытой камнями с острыми краями. Я замечаю, что когда ползу по ней, они засыпаются за голенища. Дыхание становится все более прерывистым, а жажда вдохнуть полной грудью свежий воздух — все больше. Пандрик приказал мне ползти на четвереньках дальше. Что ему надо? Он приказал мне взять карабин за спину. Он что, хочет довести меня до того, что я в бессильной злобе разобью карабин о его башку? Нет, без меня, мой дорогой. Без меня. Из-за тебя я в концлагерь не пойду. Из-за тебя — нет!
— По-пластунски! — Выполняя приказ, я стал извиваться червем по земле. Держу карабин двумя руками, все тело прижато к земле, пытаюсь снова поставить дыхание под контроль. И это мне удается. Теперь ты можешь заставлять меня ползать, пока тебе не надоест, ты, проклятая свинья, будь ты проклят!
Когда он заметил, что так доконать меня не удастся, он приказал мне снова надеть ранец. Выполняя его задание, я не упустил возможности вдохнуть пару глотков свежего воздуха.
Я заметил, что близок финал, венец его садистского искусства. Быть может, я выдержу и не потеряю сознания.
— Возьмите ранец со спины и несите его в руках, чтобы вы снова не впали в свою слабость!
Какое проявление человечности! Ты же знаешь, что так будет гораздо тяжелее! И дальше началось:
— Встать! Шагом марш! Кругом марш! Ложись! Встать! Шагом марш! Кругом марш! Ложись!…
И после каждой команды «Ложись!» его блестящий сапог перед моим лицом. Все та же хамская улыбка на его губах в предвкушении того, что я потеряю сознание. Но он не удовлетворится только тем, что сломает меня физически. Он хочет сломать меня духовно, раздавить мое самосознание своим дрянным до блеска начищенным сапогом.
«Ты, проклятая свинья, дерьмовый уличный пес!» — мысленно ругаясь, я пытался убавить нарастающую во мне ненависть. Я заметил, как ярость нарастает во мне все больше. Постоянно эта гнусная ухмылка самоуверенности в своем превосходстве. Этот поляк ошибается! Сегодня сверхгерманец, а вчера еще безработный в заднице, далеко на востоке Германии, я его постараюсь охладить!
— Ложись! Встать! Шагом марш! Ложись! На получетвереньках! Ползком! На получетвереньках! Скакать! Скакать, Вы, слабак!
Во время последнего падения я, стараясь захватить воздуха, сорвал с лица противогаз. Второй раз я был близок к потере сознания. Но для Пандрика это была лишь половина победы. Его голос стал срываться на крик, когда он несколько раз приказал мне надеть противогаз.
Я медлил, стоя на коленях, склонившись над тяжелым ранцем. «Неужели этому мучителю все еще мало?» — думал я. И снова этот блестящий сапог перед лицом, и этот крик над самым ухом в то время, как я с трудом пытаюсь собраться с силами.
— Встать! вы, слабый мальчишка! Давай, давай! Вставайте! Вы что, не слышите, дряхлый мешок?!
И снова черный блестящий сапог, символизирующий контраст с моим бессилием, и его орущий, брызжущий слюной мерзкий рот надо мной.
Хватит! Из последних сил я вскочил и своей головой в каске резко ударил Пандрика в лицо. С хрустом смолк крик, в то время как я снова падал на землю, заплатив за силовой выпад новым приступом слабости.
— Вставайте! — услышал я спокойный голос. Рядом со мной остановилась вторая пара сапог. Я повернул голову и увидел рядом с Пандриком оберштурмфюрера Шёнера. Вставая, я искал какую-нибудь опору, и уцепился за колючую проволоку концлагерного забора.
— Возьмите свой ранец и идите в казарму!
— А вы, унтершарфюрер, отправляйтесь в санчасть, чтобы обработать травму, полученную в результате несчастного случая! Рапорт о несчастном случае мне не нужен, я сам был его свидетелем.
И в заключение очень энергичный вопрос:
— Вам ясно?
Когда я поднимал ранец, на нём разошлась шнуровка, и из него выпали на землю бетонные блоки.
Незадолго до Рождества нас сменило другое подразделение, и мы возвратились в Ораниенбург. Это было совершенно непримечательное время. Только случай с Пандриком и оберштурмфюрером Шёнером немного повлиял на мое знание людей. И, несмотря на это, все эти недели были вычеркнуты из жизни, как и многие другие до этого. В Ораниенбурге все было серое. Снежинки бесшумно падали в серые лужи, летнее полугодие прошло, не оставив надежды на веселую зиму нашей горной родины с беззаботным детским криком, сопровождающим катание на санках, лыжах или строительство снеговиков. Здесь, как мне казалось, люди зимой выглядели угрюмо.
Роту в две очереди отправили в праздничный отпуск. Мне повезло, и я с первой группой отправился на рождественские праздники домой. «Домой» — где же он теперь, мой дом? Родительского дома в обычном смысле я не знал никогда. С рождения у меня были лишь временные жилища.
Сначала это была больница в Вене, городе, показавшемся мне подходящим для того, чтобы появиться на свет. В детской памяти остались обрывочные воспоминания о многократной смене квартир где-то южнее Вены. Они всегда очень прихотливы в том, что касается ближайшего окружения. Когда завершилась первая фаза моего развития, я уже был в моем старом любимом Вайдхофене. О важнейших происшествиях того времени я помню до возраста двух лет, так, например, о том, как я проглотил календарный лист. Я очень хорошо помню вечно сырую однокомнатную квартиру на первом этаже дома 42 на Ибезитцерштрассе, потом переезд на второй этаж и там уже казалось шиком, что жилая комната была отгорожена от кухни деревянной стеной.
Меня отдали на воспитание моей тете, супруге рабочего лесопильной фабрики в Обхуте. Она не питала ко мне особой любви. За пять лет ее влияния на мое детство я узнал много ненависти и много другого, что оказало подавляющее влияние на мою дальнейшую жизнь. Поэтому те немногие люди, которые по-дружески относились ко мне в то время, очень хорошо сохранились в моей памяти.
Затем и эта стадия моего развития миновала. В соседнем доме, после того как я начал учиться в школе, я нашел дружеский прием и хорошие условия. Изобилия в какой-либо форме и здесь не было, но это нельзя назвать недостатком. Когда произошла эта прекрасная перемена, в народной школе я уже поменял грифельную доску на тетрадь.