Свои деньги мы, конечно, полностью истратили. Мы их проели, а потом оказалось, что нечем платить за проезд обратно. Мы молились, чтобы не наткнуться на контролера, - иначе все выплывет наружу, и тогда нам не избежать наказания от родителей за воровство.
Последний день мы провели, пробравшись в местную среднюю школу. Расчет был такой: войти, смешаться с учениками, пообщаться с ним, сделав вид, что мы из одного класса, поболтаться по кафетерию и так далее в том же духе. Школьные ворота были закрыты, но кто угодно мог пройти внутрь, и нас даже не спрашивали, откуда мы.
Наша банда сачковала со вторника до пятницы; в понедельник нужно было возвращаться в школу или, по крайней мере, просто вернуться домой. Я же позволила себе ещё одно утро полного одиночества. Мне это было необходимо, потому что я обычно никогда не оставалась одна. То тихое утро, проведенное в размышлениях о разном, было очень важно для меня, поскольку я знала, что мне предстоит.
Все эти четыре дня, уезжая утром, я снимала телефонную трубку с рычага и клала ее на место перед тем, как приходил домой отец. Если со школы все это время не могли связаться с моими родителями по телефону, то этим утром должно было прийти письмо. Я любовалась рекой, травой и росой, смаковала каждую минуту тех последних нескольких вырванных часов свободы, которая потом мне дорого обошлась.
В полдень настало время держать ответ. Я опоздала, но мне хотелось выглядеть спокойной, когда я подходила к школьным воротам. Меня за волосы втащили в кабинет и с позволения моего же отца влепили в наказание пощечины, а потом дома, как и было обещано, я получила ещё. Отец хлестал меня по щекам, лупил и стегал всем, что только попадалось под руку. Он избивал мое онемевшее тело. Отец мог переломать хоть все мои кости, пока окончательно не вышиб бы из меня дух - мне было все равно. Ни ему, ни матери было не понять моего ужасного состояния - мое молчание даже саму меня сводило с ума. Во всем всегда была виновата я. Мне хотелось, чтобы отец позаботился обо мне, расспросил, попытался понять, из-за чего я расстроилась, и успокоил.
Он же лишь избил меня, и я заперлась в ванной, желая проглотить все, что смогла стащить из медпункта. Я отключилась, а назавтра, все ещё живая, практически в коматозном состоянии, шатаясь, поплелась в школу. Но в классе я все-таки потеряла сознание, и мне вызвали "скорую". Я очутилась на больничной койке, и все во мне кипело гневом. Я ненавидела весь мир, ненавидела отца и Бога.
Отца рядом не было, Бог не отвечал, зато мне прислали психолога, который сказал: "Лейла, давай немного поговорим."
Абсолютный внутренний барьер. Я почувствовала себя ещё более одинокой. Мне не нужен был психолог. Мне нужен мой отец. Это он должен был стоять сейчас рядом со мной и спрашивать: "Что произошло? Зачем? Ты несчастлива? Расскажи, что тебя беспокоит. Расскажи мне обо всем, я защищу тебя. Ты моя дочь, я люблю тебя." Его голос я хотела слышать, а не твердый, профессионально сочувственный тон специалиста по мозгам, говорящего: "Тебя не отпустят домой, пока мы не поговорим. Я здесь, чтобы выслушать тебя"
Поначалу я только стискивала зубы, но на следующий день, не желая больше оставаться там, я состряпала незатейливую историю, признавшись, что чувствовала себя несколько подавленной, но сейчас уже все позади, и я в порядке. Отец не пришел навестить меня.
Психолог клюнул. Он сказал моим родителям, что у меня просто кризис переходного возраста. Три дня в голове царила сумятица, я была прикована к кровати, обиженная на всех и на себя в том числе - я даже не знала, как умереть, чтобы, наконец, освободиться. Я поняла, что никогда не смогу говорить о своем глубоком чувстве вины, о том, что я приговорена навечно быть узницей. Я предпочитала фиглярничать перед друзьями. Я была профи по части превращения унизительных семейных сцен в занимательное театральное представление - к таким увеселениям у меня был талант. Я и сейчас от случая к случаю веду себя как печальный клоун, обреченный смешить публику, чтобы отчаяние не просочилось наружу. Все остальное я тщательно скрываю в себе.
В тот день, когда у меня впервые начались месячные, мне было очень страшно, ведь ни моя мать, ни какая-либо другая женщина никогда не говорили со мной об этом. Так что однажды утром я просто проснулась и чуть не умерла от осознания катастрофы. "Меня убьют! Меня убьют! Мама решит, что ко мне кто-то прикасался там!" Неужели моя девственность могла просто так взять и исчезнуть, без предупреждения?
- Ты всех задерживаешь, - ворчала мать из-за двери ванной. - Поторапливайся!
- М-м-м, э-э... - замялась я.
- Открывай дверь!
- Нет! Я не могу! Не могу!
Никто из девчонок в школе никогда не говорил на подобные темы. Будь у меня старшая сестра, она наверняка рассказала бы мне об этом, но в тот момент меня просто охватила паника. В конце концов, мать все же вошла в ванную, открыв дверь маленькой ложечкой, а потом расхохоталась, но от этого мне почему-то не стало легче.
- Ничего страшного не случилось. Я дам тебе все, что нужно... Теперь, девочка моя, тебе нужно быть внимательнее. У тебя будет такое каждый месяц. Тут уж ничего не поделаешь.
По какому ещё поводу мне нужно быть внимательнее?!
Позднее, на уроке биологии, учитель рассказывал о том, как устроено человеческое тело, и тогда я поняла, что со мной происходило. Однако после материных слов только две вещи засели в моем сознании: "каждый месяц" и "внимательнее".
Конечно же, отец был немедленно оповещен - таков был заведенный порядок для дочери, за которой нужен глаз да глаз. Разговор немногим отличался от всех остальных.
- Осторожнее с соседями! Предупреждаю тебя!...
- Ну что еще, не волнуйся, я ничего не сделала!
- Если выданная замуж дочь не будет невинной, клеймо позора ляжет на всю семью, так что поосторожнее!
Ни у кого из нас в квартире не было собственной комнаты. В каждую было втиснуто по три-четыре человека. Я не могла допустить, чтобы мужская половина семьи хоть раз наткнулись на мои прокладки. Когда мне понадобился бюстгальтер, я не могла просто сказать: "Мама, я уже достаточно взрослая, чтобы носить лифчик". Не думаю, что ей самой приходила в голову такая мысль. Не уверена даже, что она сама их когда-нибудь надевала.
К тому времени, когда возникла необходимость самой справляться с возникшими женскими проблемами, я уже окончательно превратилась в пацанку, которая умела драться лучше, чем подбирать подходящее для своего возраста нижнее белье.
Моя подруга, белая француженка, отдавала мне свои старые лифчики. Я увязла в средневековье, живя в 1990-х годах во Франции, - в отличие от других девушек, чьи родители не были похожи на моих ни в общественном, ни в культурном плане.
Мало-помалу я узнавала о собственных корнях, проводя каникулы в глубине Северной Африки. Но эти поездки только ещё больше сбивали меня с толку, вместо того чтобы помочь в самоопределении. В младшем возрасте я не раз спрашивала себя: кто я - берберка или арабка?
Моя мать - арабка, отец - бербер, а я - француженка. Что выбрать? Я ощущала себя скорее арабкой - по той простой причине, что отец учил нас говорить только по-арабски. И все-таки по-французски я говорю легче, чем по-арабски, поскольку родилась во Франции и учила этот язык в школе. Мне, впрочем, также приятно осознавать себя берберкой, потому что женщинам там, несмотря на их покорность мужчинам, дано больше свободы. На праздниках и свадьбах они танцуют с мужчинами, их не заставляют покрывать голову платком, и в обществе к ним больше уважения.
Моя мать ходила в школу до восьми или девяти лет. Потом ее мать решила оставлять дочку дома, потому что та становилось слишком красивой, чтобы свободно гулять по горной деревушке. Моя мать училась быть примерной хозяйкой; ей было запрещено покидать дом даже на семейные праздники. Нельзя было ни с кем заговаривать и даже просто брать воду из колодца. Уже когда ей исполнилось восемь или девять лет, мужчины начали свататься к ней. Когда мать рассказала об этом, я даже поверить не могла в то, что такое вообще возможно. Она и не мечтала о другой жизни - вне стен собственного дома.