К девице в розовом трико – той, что сегодня «лягит» в ящик, подошел молодой артист:
– Ты что это, Вяолетта, бросила Дерибасовскую, в артистки подалась?
– Да нет, мне бы только с учета не слететь.
– Вы свободны… – сказал Полещук Пупкину-Райскому, когда тот допел арию.
Комиссия совещалась по поводу его категории.
– А нельзя ли его обязать, чтобы пел другие песни? – спросил Сажин. – Ну, народные, революционные…
– Мы репертуаром не занимаемся, – несколько высокомерно ответил член комиссии лысый режиссер Крылов, – наше дело профданные, тарификация.
Глушко наклонился к Сажину, тихо шепнул с укором:
– Не надо, Сажин, это не твоя функция…
Через служебный вход за кулисы вбежал запыхавшийся актер.
– Вот вы тут песни поете, – зашептал он, – а московские киношники прямо на улице, без всякого Посредрабиса, набирают на съемки! Грека записали – швейцара из Дворца моряка… при мне…
– Следующий! Раджа Али-Хан-Сулейман! – объявил Полещук и, повернувшись к комиссии, добавил: – Федор Иванов.
Под аккомпанемент в высшей степени «восточной» музыки на сцену вышел известный нам фокусник, прикоснулся рукой ко лбу, потом к губам и наконец к груди. Поклонился и плавным движением поднял руку. В ответ из-за кулис бесшумно выплыл на сцену волшебный сундук. Раджа Али-Хан-Сулейман сделал таинственные пассы, сундук остановился, из-за кулис вышла девица с Дерибасовской в розовом трико. Фокусник открыл крышку сундука и сделал приглашающий жест. Девица стала залезать в сундук. Кое-как она справилась с этим, и раджа Али-Хан-Сулейман, снова проделав волшебные движения, закрыл крышку сундука.
Настал решающий момент: Али взял в руки большую пилу, и аккомпанемент восточных мелодий сменился барабанной дробью.
– Алла-иль-алла! – закричал фокусник. – Иль-Магомет-Турок-Мурок…
И он начал пилить свой ящик. Пила уходила все глубже. И вдруг раздался отчаянный крик, крышка отскочила, и девица выпрыгнула, издавая вопли вперемежку с руганью:
– Ты что, обалдел? Смотри, чуть зад мне не отпилил… – И, всхлипывая, она пошла за кулисы. Раджа Али-Хан-Сулейман чесал затылок. Комиссия смеялась.
– Али этого снять с учета. И девицу тоже, конечно, – сказал Сажин.
– Ну, зачем же… – вмешался лысый Крылов, – пусть Али завтра еще раз пройдет.
– Никаких завтра. Никаких жуликов. Никаких комбинаций в Посредрабисе. Пусть дорогу к нам забудут. Я не позволю пачкать наше звание артиста. Давайте дальше.
– Следующий! – вызвал Полещук и, наклонясь к Сажину, сказал: – Правильно делаете. Это я вам говорю, Полещук.
Пляж был густо заполнен отдыхающими. Неисчислимое множество одесских детей носилось по белому песку. Дамы прикрывались зонтиками. Мужчины расхаживали в купальниках, которые ныне считались бы женскими, если б не были такими закрытыми. Прогулочные лодки проплывали у самого берега, и пловцы, хватаясь за борта, приставали к девицам, содержавшимся в лодках.
Сажин шел по пляжу. Многие оглядывались вслед странному субъекту в застегнутом на все пуговицы френче, в галифе и сапогах.
– Андриан Григорьевич! – окликнул его чей-то голос. Сажин оглянулся. Это был Полещук. В черных сатиновых трусах, с татарской тюбетейкой на макушке, Полещук сидел на песке, подобрав по-восточному ноги, и очищал вяленую рыбку. Рядом – его неизменный портфель, набитый деловыми бумагами.
– Пивка? – спросил Полещук, протягивая руку к бутылке, воткнутой в мокрый песок. – Таранку?
– Нет, спасибо, – ответил Сажин.
– Не жарко во френче?
– Да нет, ничего… – Сажин снял фуражку и расстегнул верхнюю пуговицу френча – это было максимальной жертвой пляжным нравам с его стороны.
Женщина, стоявшая у воды, кричала во все горло:
– Минька! Плавай сюда или папа тебя убьет!
Сажин поморщился.
– Все не привыкнете к нашим одессизмам? – улыбнулся Полещук.
– Я, кажется, скоро сам так заговорю. Просто невероятно, во что тут у вас превращают другой раз русскую речь.
– Да… словечки у нас бывают… ничего не скажешь. Я давно привык.
– А я никогда не привыкну ни к этой речи, ни к вашему городу.
– Вас, Андриан Григорьевич, надо в музее выставить. И табличку: «Человек, которому не нравится Одесса», толпами пойдут смотреть. И детям будут показывать.
– Мне бы, вместо всех здешних красот, один наш питерский серый денек. И дождичек и мокрые проспекты…
– Да, трудновато старику – там, наверху, – всем угодить. Одному подавай ясное небо, другому дождь…
– Если хотите знать, я и к нашим посредрабисникам по-настоящему тоже никак не привыкну. Я понимаю – артисты… но какие-то хаотические, я бы сказал, характеры…
Полещук слушал, и в глазах этого обрюзгшего человека зажигались огоньки протеста – не успел Сажин договорить фразу, как Полещук вскочил на ноги.
– Хаотические? Да? Хаотические? А вы когда-нибудь стояли неделями на унизительных актерских биржах? Ждали, чтобы вас, как лошадь, как собаку, выбрал бы или, что чаще, прошел мимо хозяин? Разве вы можете представить себе их беды, нищету, презрение, падение человеческое – все, что выпадало на долю артиста?.. Ведь, кроме императорских театров да МХАТа, не было у актеров своего театрального дома, да и просто обыкновенного человеческого жилья… Бродягами, нищими бродягами они были и все же не бросали свое святое искусство. Ведь наш Посредрабис – это гуманнейший акт советской власти, это великое дело, что они могут где-то собираться, получать работу не унижаясь… это, это…
Полещук выдохся, махнул рукой и сел снова на песок. Сажин был крайне смущен его речью.
– Знаете, – сказал он, – я как-то сразу окунулся в текучку и, наверно, просто не понял того большого смысла, про который вы говорите…
– Извините, пожалуйста, товарищ… – к Сажину обратился молодой человек в черно-белой полосатой майке. Еще задолго до того, как подойти, он присматривался к Сажину, заходил то с одной, то с другой стороны. И вот наконец заговорил впрямую.
– В чем дело? – спросил Сажин.
– Мы тут снимаем картину о броненосце «Потемкин», о девятьсот пятом годе… Московская группа…
– Да, я слышал.
– Так вот, товарищ, я хочу предложить вам сняться у нас. Это небольшой эпизод, займет всего два-три дня…
– Гмм… – произнес Сажин и переглянулся с Полещуком, – очень интересно… Но ведь я не артист?
– Это и прекрасно. Замечательно, что вы не артист. Именно это нам и нужно. Так вы согласны?
– Знаете что, – сказал Сажин, – я вам дам ответ завтра. Приходите в Посредрабис – знаете, где это?
– Конечно, на Ланжероновской. А в какое время?
– Часов в двенадцать. Вас устраивает?
– Хорошо. Ровно в двенадцать буду. До завтра.
– Ну, что скажете, – обратился Сажин к Полещуку, когда молодой человек отошел, – видали деятелей! Ну, я им приготовлю встречу: к двенадцати соберите всех актеров – пусть поговорят с ним!
– Ловушка?.. – рассмеялся Полещук.
– Ничего, ничего, посмотрим, как он будет с улицы брать людей… – возмущался Сажин. – Порядок есть порядок. Мы требуем, чтобы на артистическую работу брали только артистов. И никаких гвоздей.
На следующий день в Посредрабисе и возле него собралась толпа актеров. Ждали «того» ассистента. В кабинет Сажина вошла женщина.
– Вы ко мне? – не поднимая головы от бумаг, спросил Сажин.
– Насчет работы… Говорили, будто новый театр открывается… могу билетершей или гардеробщицей… на учете я у вас…
Сажину что-то почудилось в голосе женщины, и он поднял глаза. Перед ним стояла та самая билетерша, та самая женщина…
– Что ж вы меня не узнаете? Ведь мы знакомы, – сказал Сажин, – вы меня без билета пустили.
Теперь и женщина посмотрела на него и сразу узнала. Но сказала:
– Вы что-то спутали, я без билетов никого не пускаю.
В облике этой женщины было что-то и от юной девушки и от усталой женщины уже не первой молодости. И снова их взгляды встретились, как бы схватились, обрадованные встречей.