Мой бедный святой отец, в котором уживались два совершенно разных человека, спрашивал себя: «Разве не должно существовать еще и третьего человека, который примирил бы этих двух? Разве не появится он в вечности?» (I, 280). А боролись в нем отец, человек гражданский, жаждущий воскресения плоти и бессмертия души, и христианин, одиночка, монах.
Он покинул Церковь в тот момент, когда была провозглашена непогрешимость Папы, и сделал это ради того, чтобы жениться и иметь детей; 3 марта 1869 г. он похоронил Ламартина, еще одного мертвеца; он имел аудиенцию у папы Пия IX; вступив в Ligue internationak et permanente de laPaix, [144]спутался с протестантами, сенсимонистами, иудеями и рационалистами; собирался примкнуть к так называемым старым католикам; [145]основал женевскую национальную католическую Церковь и стал в ней священником; затем – англиканскую католическую Церковь в Париже; объехал с проповедями Соединенные Штаты Америки; будучи уже в преклонном возрасте, хотел, чтобы ему выделили какой-нибудь римский католический приход на Востоке, где священнику разрешается иметь жену; мечтал об объединении христиан, иудеев и мусульман; и, наконец, окончил свою агонию – а не чем иным, как агонией и была вся его жизнь – в восемьдесят пять лет, будучи уже вдовцом и осиротев после смерти сына. Да, да, вот именно осиротев!
Бороться, агонизировать, отец Гиацинт должен был также и для того, чтобы жене своей и сыну зарабатывать хлеб насущный, хлеб их плоти. В Соединенных Штатах один антрепренер предложил ему tournée [146]с проповедями, – уж не знаю, с оркестром или без, и хорошо еще, если обошлось без дамочек с альбомами и открытками, в которых он должен был писать автограф. Ведь дело происходило в наше время! Если бы во времена Христа в Иудее существовали газеты, насколько ужаснее была бы тогда Его агония, агония Христа!
Отец Гиацинт сражался с ультрамонтанами и с роялистами, но прежде всего он боролся с самим собой. Вот что накануне свадьбы писал он той, которая впоследствии стала матерью его сына, а вместе с тем стала матерью и ему самому тоже: «В основе моего духа – сомнение; оно было во мне всегда, с тех самых пор, как я научился мыслить; но в основе моей души – вера» (II, 17). В чем же видел он различие между духоми душой?Впрочем, мыслить – это значит сомневаться; иметь идеи – совсем другое дело. Деизм [147]– для того, чтобы жить, а не для того, чтобы умирать. А христианин живет для того, чтобы умирать. «Все эти люди, – писал отец Гиацинт в свои восемьдесят шесть лет, – ничего не сделали в своей жизни, ибо они, хотя и говорили от имени Бога, никогда его не видели.Но и я, я, видевший Его, тоже ничего не сделал» (II, 97–98). В Писании сказано, что тот, кто увидит лик Божий, умрет. Но и тот, кто не увидит лика Божия, – тоже умрет!
Он терпеть не мог политики, и все же не мог не ввязаться в нее. Желая согреть агонию Давида, он вместе с тем служил Соломону. Обедни, которые он служил уже после того, как отошел от Римской Церкви, были, в сущности, политическими. И к концу бытности своей в кармелитах он «больше уже не служил обедню ежедневно, и стал говорить об этом с тою же свободой, что и протестант, верующий в реальное присутствие и совсем не заботясь о трансцендентном» (I, 294). А это либо вовсе ничего не значит, либо говорит о том, что святой отец уже не совершал богослужений в собственном смысле этого слова, не произносил ритуальных слов, от которых, согласно римской католической доктрине, зависит таинство, чудо, которое вместе с тем абсолютно не зависит от состояния души того, кто совершает богослужение, уже хотя бы только потому, что таинство это ex ореrе operato, ане ex operę operantis. [148]Иными словами, святой отец, во избежание кощунства, просто лгал, ломая комедию фальшивой обедни.
Он сражался и с ультрамонтанами, и с неверующими рационалистами и говорил при этом, что истинное христианство – где-то посередине (II, 218). Но в душе его христианство агонизировало.
Он сражался с фанатиками фарисеями, которые спрашивали его, позволительно ли, или нет, платить подать Империи, восставать против римского Папства и жениться, чтобы производить на свет детей по плоти, и он сражался со скептиками садуккеями, которые спрашивали ею, чьею из семи братьев будет в воскресении жена, которую имели они все.
Он одобрительно отзывался о мормонах, [149]верующих в воскресение плоти.
И здесь проявляется очень характерная особенность его агонии.
«I. Они поняли, – писал он, – что мы приблизились наконец к цели религиозной экономики, что как протестантизм, так и романизм отклонились от нее в сторону, и что приидет Царство Божие на землю людей, но это будет вовсе не то Царство, в котором не женятся и не рождают детей, а живут, как ангелы на небесах. 2. Они поняли, что теократия – идеальное государственное устройство человеческих обществ», – заметьте себе: человеческих, а не божественных, – что «если Рим и злоупотреблял теократией, то это вовсе не опровергает самого принципа. 3. Они поняли, что отношения между полами – неотъемлемая часть религии. Насчет полигамии они заблуждались, но мы заблуждаемся в еще большей мере. Ханжеская полигамия, присущая современным христианским нравам, гораздо вреднее и пагубнее, чем та полигамия, которую практикуют мормоны, – полигамия, освященная религией и – не побоюсь я добавить – с моральными гарантиями для женщин и детей. 4. Я одобряю также отношение мормонов к Ветхому Завету. Наше нынешнее христианство слишком уж отдалилось от своей израильской колыбели. Мы больше уже не чувствуем себя сынами и преемниками библейских патриархов и пророков; мы разорвали все узы, связывавшие нас с царским достоинством Давида…». И Соломона тоже? «И нет уже в нас почтения к священническому сану Аарона» [150](II, 249).
Мой бедный святой отец, в душе которого агонизировало христианство, хотел вернуться в те дни, когда Иисус, Христос, Сын, который не был отцом, сражался с фарисеями-ультрамонтанами и с садуккеями-рационалистами. Эти строки о мормонах написаны 28 февраля 1884 г. А 16 марта того же года, все еще находясь в Соединенных Штатах, он писал: «И вот я снова в своем тупике, из которого мне уже не удастся уйти по-английски, но оставаясь в котором, я рискую быть раздавленным, пытаясь держаться посередине между ультрамонтанами и скептиками, между революционерами, с одной стороны, и реакционерами – с другой. Deduc me, Domine, in via tua et ingrediar in veritatem tuam!«(II, 250). [151]
Однажды он сказал, что «христианство, быть может, уже преодолено» (II, 254), и сказал он это в минуту тяжких раздумий. «Я не могу сотворить мир по замыслу своему, воплотить его я могу лишь в словах, которые преходят, но не в делах, которые остаются» (II, 269). Ему не дано было уверовать в вечность Логоса, Слова, которым создано все сущее; ему хотелось верить в вечность Дела, Плоти и, может быть, Буквы.
Последние годы его жизни, когда он уже удалился от активной деятельности (с 1893 по 1912 гг., то есть с шестидесятишести – до восьмидесятипятилетнего возраста) были самым трагическим периодом в его жизни. То были годы величайшего одиночества. Старость его была крепкая, давидовская, и то была агония старости. «Я ужасно страдаю. Я пребываю в агонии, и мучительной, и бесславной» (III, 113). И вечно этот мир! Это он всегда заставлял его чувствовать свое религиозное аутсайдерсгво. Подобно Иакову, он от зари до зари в одиночку боролся с ангелом Господа, взывая: «Скажи имя Твое!» (XXXII, 24–29). В душе своей он чувствовал присутствие сразу двух людей, в равной мере чистосердечных и в равной мере религиозных: христианина и монотеиста (III, 134). И это чувство диссонанса между христианством и монотеизмом доказывает нравственную и религиозную глубину агонии, происходившей в его душе. Сын его, Павел, сын по плоти, поддерживал в нем монотеиста против христианина. Павел был мертвец, которому надлежало хоронить своего мертвого отца, и, конечно же, невозможно быть одновременно и отцом, и христианином, не агонизируя при этом. Христианство – это религия Сына, а не Отца, и к тому же Сына девственного. Человечество берет свое начало в Адаме, чтобы завершиться во Христе. Ибо рождение на свет – самый тяжкий человеческий грех, как сказал наш испанский поэт – Кальдерон де ла Барка. [152]Это и есть истинный первородный грех.