Тогда Макарыч вырыл яму, сложил в нее все, что осталось от человека. Закопал. Поставил крест. И, пожелав усопшему землю пухом, перекрестясь, пошел подальше от Мачехи.
На душе было тяжело. Когда отошел уже далеко, решил перекурить. Присел на старый пень. И вдруг прямо перед собой пион увидел, светившийся алым румянцем, как девка на смотринах. Лесник усмехнулся невесело. Жизнь цветка короче брачной утехи. Вот красуется. Алый рот ветру подставляет. На всех свысока смотрит. Нет ему равных, один он такой. Но не весь же век собой любоваться. Другие-то, что вокруг, смеются над пионом. И заступиться некому. Друзей нет. Подруги — гоже. И заболеет пион тоскою. Так и умрет не согретый, не любимый. Один. Без друзей. Но даже мертвому не простят кусты, деревья, трава хвастовства его безмерного. И над останками его будет шелестеть их злой непримиримый шепот.
Макарыч оглядел цветок. Почему-то на ум пришло воспоминание о своей молодости. Ведь тоже друзей не было. И теперь, разве Марья…
Он стряхнул воспоминания. Жена тронула за плечо. Заставляла поесть. А леснику тяжко даже в мыслях вот так скоро уйти из тайги. Глянув на Марью, он улыбнулся, на душе потеплело, полегчало.
—
Уж не уснул ли ты, думаю, ан нет. Руки
шевелятся. Да сидячим вроде не примечала, чтоб засыпал. А ты все чего-то молчишь. Ровно одервенел. Я аж напугалась.
—
Бедолага ты моя. Все-то ты пужаисси.
Смогешь ли хочь день без страхов прожить? За мине не боись, я мужик. Сибе береги.
Пожурив друг дружку, спать улеглись. Макарыч, чтоб не проспать рассвет, а с ним в село отправиться, откинул подушку от себя. И, чуть приклонив голову, тут же уснул.
В эту ночь ничто не тревожило. Наутро он встал раньше обычного. Над зимовьем еще не рас- светлело. Деревья, окутанные мглой, казались черными. Стояла тишина. Та, которая бывает перед рассветом. Когда все вокруг нежится в крепком предутреннем сне. Даже тонкие молодые побеги, те, что днем высовывали свои макушки под дождь, теперь прижались к родителям Ухватившись за их ноги, крепко, безмятежно спали. Чуть вздрагивая от прилива сил, даваемых землею. Ночью они росли.
Сейчас в тайге все были равны. И спящие в своей крепости муравьи, видевшие во сне теплые,
недоступные зверью муравейники, а в них свои семена — белые крохотные яйца. Которые не сможет поесть медведь. Видевший в это время свои, далекие от муравьиных, сны. Все спало. Набиралось сил к предстоящему дню.
Макарыч с хрустом потянулся. Запихал подальше за пазуху краюху хлеба, шагнул с порога. Он не оглянулся на темное окно, уверенный в том, что Марья спит. Она же смотрела ему вслед. Крестя удаляющуюся фигуру мужа. По щекам ее текли слезы, Макарыч ушел, не разбудив жену. И, вспомнив несколько фраз о том, что в тайге ему бывает худо, шептала:
—
Пресвятая матерь Божия, сбереги его. Смилуйся.
Макарыч все быстрее уходил от зимовья. А вскоре он совсем слился с сумерками. Лишь приглушенные шаги лесника нет-нет да и вспугивали сонное зверье. Трепыхнулся от них на ветке кроншпиль. И, долбанув со сна ветку своим клювом-шилом, полетел вниз.
—
Эх, ты! Шут безмозглай. Со страху пупеишь. А ишо птица! Только от етова званья нос коромыслом и есть у тибе. В башке и пылинки ума нету. Тож мине таежник, — ругался Макарыч. И тут же из-под ног с писком потрусила мышь. Озиралась на человека заспанными щелками глаз: — Тож мине зверь. Пигалица, едрить твою в калено. Сапоги изгадила, паскудница!
Лесник глядел на бледнеющее небо над тайгой и шел, шел… Вот прямо перед ним на кедрач уселась желтобрюшка. Залилась трелью. Говоря Макарычу о том, что день сегодня будет погожий. «Ну, благодарствую за доброе, птаха», — сказал ей
лесник. Пичужка, довольная похвалой, долго еще провожала Макарыча. Щебетала ему о тайнах тайги, а может, просто желала удачи.
В селе ему и вправду повезло. Встретили приветливо в сельсовете. Дали бумажку на получение коня, которого он вскоре держал в уздечке.
—
Получай, дед! Это тебе за труды твои
причитается. Да за помощь фронту, — говорил
председатель сельсовета.
А Макарыч, все еще не веря, поглаживал коричневую холку коня, совал ему щепотку соли.
—
Свыкайси, голубчик. Ноне нам век вместях коротать. Скореича принюхивайся. Ить много с тибе не стребую. Ни я тибе, ни ты мине не приглядали. Все от судьбы, — поглаживал он своего
нового друга.
Конь доверчиво положил ему на плечо голову. Тихо, успокоенно задышал.
В этот день лесник на радостях решил к Акимычу наведаться.
Подарок показать. Поговорить. Втайне надеялся выведать что-нибудь о Кольке.
Макарыч купил в магазине гостинцев. Забрался в старенькое седло и потрусил по знакомой дороге. Конь весело екал селезенкой. Макарыч на радостях, что мальчишка, причмокивал губами, поторапливал его. Подталкивал легонько в бока.
К зимовью Акимыча он подъехал затемно. Завидев свет в окнах, довольно улыбнулся.
Акимыч пил чай, отирая вспотевший лоб. Увидев Макарыча, сорвался с лавки и, ковыляя по- утиному, засеменил навстречу.
—
Здорово избе етой и хозяевам, —
перекрестился Макарыч, оглядел хозяина: — Привет тибе,
лешак плешатай! Никак забрюхатил, прости мине, Господи?
—
Третью зиму, почитай, на сносях хожу, —
погладил живот Акимыч. И, ткнув легонько гостя в бок, полюбопытствовал: — Ты-то когда опростаешься?
—
Ох, молчи, не до таво! Акимыч враз посерьезнел.
—
Аль беда какая приключилась?
—
Да не единая, — сорвалось у Макарыча.
—
От грех! Да что ж это стряслось с тобой? Макарыч поискал глазами Авдотью. Та возле
печки возилась с чугунками. Хозяин, заметив, позвал во двор.
—
На што так-то? Не по-людски? Поесть надоть. Невжель не успеитца поговорить, — окликнула Авдотья. — Отец, аль души в тибе не стало? Покормить жа поначалу.
Акимыч повернул назад. Позвал Макарыча:
—
Авдотья верное сказывает. Старушка, довольная, заулыбалась.
Ели молча. Когда же на столе забурчал самовар, старики решили перекурить. Заговорили о своем.
—
Надысь участок изведывал. Што-то древа много погнило. Младыи березки, а посгинули. С воды все попрели. Поглянешь и душа кровушкой исходит. С чево бы это? — спросил Акимыч.
—
Коль с неба слезы, знай, какому-то лиху
кончина настала. Оплакал ево Господь. Можа, войне конец придеть.
—
То-то в нашем селе бабы про это толкуют.
—
Слухай ты ентих дур непутя
щ
их, —
оборвал
его Макарыч.
—
Да ково и слухать-то ноне? В селе ить
едины
бабы и пооставались. Коли и есть хто из мужичново рода, так те еще без портков ходят. Да дремучие, сродни мне. С ними об чем толковать? Намедни подошел к Степану, погодку своему, а он с внуком мериится, хто дале с носу выбьет. Глянул я на ту потеху и пошел со двора. Што взять с нево? Рехнулся и то сказать не с добра. Двух сынов ево война отняла. Разве тут не спятишь? Поначалу-то он немым стал. Язык вроде отсыхал. Сказывали, господь Степку за хулу наказал. Ка сыны сгинули, он иконы с дому повыкидал. Черным лаем Богоматерь поминал. А к утру язык в нем и усох. Дак и такой он небушку кулаком грозился. Сказывали, што и по-похабному.
—
Господи Боже! Смертушки и здоровье —
все
от ево, Владыки нашево. Разе мне свово сынка не жалко? Да че я, старая, сделаю, што не мою жисть Господь взял, а ево? А уж с какой бы радостью я заместо сына свово в земь сошла ба. Только ен жил ба. Ить дет
иш
ки сиротами пооставались.
—
Не убивайся. То не в наших силах поднять ево. Поди, Степану не меньше твоево своих жаль,
успокаивал старушку Акимыч.
—
Нынче, я скажу, и не уразуметь, каво
жальчи.
Одних на хронти покосило. Живыи по им вконец по извились, — вздохнул Макарыч.