— Да вот и сам думаю. Фамилия не моя, а звать тоже Колькой.
— Терять плохо. А находить порой куда хуже. Сколько ты его не видел?
— Лет шесть, примерно.
— Ого! За такое время он тебя давно забыл.
— А я напомню…
—
Я
те, кобель, напомню! — Макарыч в один прыжок оказался около. Ударил Потапова в скулу. Резко: — Паскуда!
Я
напомню.
Второй замахнулся, но тут же слетел с ног, коротко тявкнул, отполз в сторону. И сел там, по-лягушачьи раскрыв рот. Потапов все же успел подвесить Макарычу под глаз. Тот, потирая ушибленное, буркнул:
— От погань! И дратца не могуть. Скопом норовят. Что шпана подворная.
И, поплевав на полу рубахи, протер заплывающий глаз. Они не сразу заметили, что Колька уже вышел из клуба.
— Коля! — позвал его Потапов.
Мальчишка шагнул было к нему. Но вдруг резко повернулся, бегом бросился к Макарычу.
— Пап, поедем домой!
По дороге Колька пел ту же песню. А Макарычу все виделся книжник: ободранный, почти прозрачный, он сидел на нарах; как кузнечик, подтянув коленки к самой бороде, и пел:
«Я б хотел забыться и заснуть…»
Макарыч почувствовал, что глазам снова становится жарко. Он откинулся в телеге. Уставился на небо. Луна сражалась с тучами. И на рыжем ее лице тоже проступили синяки.
«Что, брат, и тибе достаетца?» — подумал старик и тихо сказал:
— Тут вот вся душа в синяках запеклась. Рожа- то ладно, Бог с ей. Заживеть.
— Что? — спросил Колька.
— Да это я так, — сконфузился Макарыч.
Он вспомнил, что сегодня Колька впервые назвал его отцом, и теплая волна разгладила морщины на лице. Будто кто родной провел по ним ласковыми руками. Успокоил. А дорога подкидывала телегу, трясла, раскачивала, баюкала, тараторила.
— Ты спи, отец. Тут я и сам справляюсь. Дорога мне ведома.
Разбуженная весной ночная тайга дразнила запахами. При седом свете луны она оказалась загадочной. Словно невеста под фатой. Макарыч не выдержал:
— Погодь малость. Пойду отдыхну на травушке.
Он засучил корявыми пятками по непримятой
траве. Как будто она, ершистая, виновата в его безвозвратно промелькнувшей молодости. Старику было не до мести. Он знал: живое для жизни рождается. А потому радовался каждому дню, подаренного ему судьбой. Он сел на обомшелый пень. Отсыревший табак горчил, шипел. Дым щекотал ноздри.
— Эх, табак и тот заплесневел. Забыл просушить. Да што там табак, душа гниет. Вон мужики- то по весне не то своих, а и чужих баб имеют, тут жа ровно выложенный пес. Печь и та не греет. А леты-то растуть. Вона ужо бородища вымахала по пуп. Бабы пужаютца. А ить понарошку рашшу. Мол, мужик я ишо, — бормотал лесник. И вдруг заслышал легкий шум белки на дереве: — Ну, што, касатка? Ухи навострила. Живи, дуреха. Жируй покудова в силе. Не то пропадешь ни за понюшку. Бобылкой плохо оставаться.
— Отец! — послышалось с дороги.
Макарыч подморгнул зверьку и торопко затру сил к телеге.
— Колюшка, иду! — крикнул он, по-медвежьи раздирая подвернувшийся под руку куст. Выдравшись из него, по-козлиному сиганул через канаву. В спутавшейся бороде старика застряла ночная бабочка.
— Тож мине, гнездо выискала. Поди за чучело приняла, — рассмеялся и перекинулся в телегу: — Трогай, Серый, трогай, голубчик!
И снова тайга обняла крепко, как баба, наскучившаяся по ласке. Каждый лист дрожал. Тайга дышала тихо, ожидающе.
Склонив голову на бок, о чем-то ребячьем задумался Колька. Неторопко бежал Серый. Как падай, пускавший из соломины мыльные пузыри, радовался кольцам дыма Макарыч. А на них во все глаза смотрела любопытная луна.
«Ну ить ты жа не хранцуженка, че смотришь, зенки вылупила, тя и в бок ткнуть нельзя? Хоша и жирнуща, што свинья. За баловство вона куды те загнали. Шибко, видать, нашкодила. Да што с вас, баб, и спросу. Вот и глазей типерича. Завидуй всем. Коли путево не жилось», — ругал старик луну.
Вскоре показалось зимовье. Оно вынырнуло из-за поворота черной горбатой крышей. Подходя к дому, Макарыч перекрестился. По-родному вздохнул под его ногами оживший порог. Он что- то протараторил скороговоркой и утих успокоен- но. Затеплились окна в зимовье, улыбнулись тайге. Дом задышал по-живому, дохнул в небо густой струей дыма. Будто хотел распугать рой звезд. Мирно прядая ушами, уминал траву Серый. Ему тоже было тепло.
…Колька решил стать геологом. Сказал, что работа эта — самая что ни на есть мужичья. Не в пример другим.
Макарыч, услышав такое, опешил. Думал к тайге пристрастить. К труду своему уважения ждал. Осечка получилась. Старик поскреб затылок, подумал. Поначалу осерчать хотел. Да, видать, чаю перепил. Душа от него обмякла, словно пожухлая трава. От досады и следа не осталось. Посидел с открытым ртом да только и сказал:
— Бог тибе судья.
А ночью долго мучился кошмарными видениями. Вздыхал больной коровой. То виделся ему Колька до чужого взрослым, бредущим по тайге голодным и больным. То вспоминался маленьким — поездным попрошайкой.
«Коля, сынок, зачем тебе судьба лихая? Возьми мое. За обоих возьми. Жисть-то она, как ребеночья рубаха, коротка и замарана», — вспомнилась старику пословица каторжников.
А мальчишке чудилось, будто идет он по крутобоким сопкам, спускается к звонким ручьям. Вокруг него дядьки старые с бородами и все с ним советуются, спрашивают о чем-то. И не зовут его, как маленького. Будто и рюкзак у него пребольшущий, не то что у других.
Колька перевернулся и увидел другой сон. Будто идет он по краю пропасти. Тропинка под ногами жидкая, осклизлая. Того и гляди не выдержит. А там внизу темно, как в водовороте. И вдруг оттуда услышал голос матери: «Иди ко мне, сынок. Не бойся». И уж совсем было согласился он, как вдруг донесся голос Макарыча: «Побереги, Боже, раба твово невиннова Николая. Спаси и сохрани».
Колька проснулся в страхе. Открыл глаза. Макарыч на коленях стоял перед иконой Спасителя. О чем-то жарко просил его. Вслушавшись, понял: Макарыч молится за него. Боясь помешать, Колька зажмурился, засопел, будто во сне.
Никто из них не вспоминал об этом разговоре. Лишь однажды, открыв сундук, увидел мальчишка бережно завернутую в чистую простынь теплую куртку. Такие же носили геологи. Знать, обнову к зиме Макарыч припас. Видно, в душе уже смирился с решением приемыша. Значит, стрелять неспроста заставляет все чаще. На будущее натаскивает. На немые вопросы Кольки не отвечал. Лишь иногда глянет в упор, тряхнет за плечи и скажет:
— Сгодитца, авось. Опосля лихом поминать не станешь. Небось скоро мужиком исделаешься. Все уметь должен. Усек?
А потом стал учить, как в тайге ориентироваться. По солнцу, по приметам, как погоду угадывать. Показывал травы, что хворобы лечит. Учил, как их настаивать, пить. Потом проверял, накрепко ли запомнил. За ошибки ругал Колькину голову ветряной мельницей. Но не зло. Хотя и это подстегивало. Колька накрепко запомнил: кружат вороны по низу — к пурге. Собака в снегу катается к вьюге.
Кувшинка под воду ушла — быть заморозкам. Кричат сойки хором — к дождю. Мураши не вылезают из муравейника, заклеили все выходы — тоже к дождю. Познал, как лечит аралий.
В проливной дождь он быстро разжигал костер. В считанные минуты ставил шалаш, треногу. И все же, как говорил Макарыч, на это и медведь способный. Он решил сводить мальчишку туда, где отбывал каторгу, показать карьер. Тачку-Дарью. Хотелось ему посмотреть, как воспримет все это мальчишка.
Через глухие урочища, змеистыми тропинками беглецов-неудачников, шли они несколько дней. Старик даже через столько лет не забыл этот путь. Каждое дерево со следами затесов напоминало ему прошлое. Он подходил, рассматривал след, оставленный на стволе, долго вздыхал. Эти вехи в пути для многих стали последними. В черных буреломах Макарыч заприметил, как и вовсе зарастала тропинка каторжная. Вот от памяти не уйдешь, не спрячешься…
Тот угольный карьер, будь он проклят, нашел какой-то каторжник поляк. Сослали его за смуты. А может, еще за что. Фамилию и имя его Макарыч запамятовал. Такие на Руси по черной пьянке не сбуровят. Крученые, что веревка. Помнилось, что лаялся тот поляк на царя, любил путать всякие слова непристойные. Когда озлится, мешает, бывало, их. как угли в печке. Тут, случалось, как ни сдерживайся, со смеху дня два животом помаяться. Так вот, тот поляк за свою находку на волю вышел, а люду каторжному погибель в том карьере оставил. За то его кляли в три колена. Поминая худым словом самого и всех его прародителей. На угольке том многие Богу души отдали. Недаром сказывали, будто стойки да опоры там из человеческих костей сложены. JI по ночам стоны умерших доносились. Вроде как тяжко им там.