— Кончай бухтеть, Матрос, иль тебе по кайфу на дальняк смотаться? Ботаю, самого накроют и нас начнут шмонать по тайге! — оборвал Леший зло. И уставился в огонь, поющий тихую, грустную песню.
Вычистив брошенную, пустую берлогу, фартовые наскоро согрели, просушили ее и, натаскав хвойных лап, легли вповалку, до рассвета надо отдохнуть.
Двоих законников оставили на шухере.
Не спали в эту ночь и оперативники. Пришлось усилить охрану тюрьмы, разобраться с каждым задержанным. Их было так много, что Одинцов забыл о сне, еде и доме.
Сутками работала милиция, выясняя кропотливо и основательно, чем занимался, где проживал, работал и на какие средства существовал каждый задержанный? Почему оказался в тайге? Связан ли с ворами? Какие у них в тайге были взаимоотношения?
Лишь десять мужиков выпустила из тюрьмы милиция, извинившись за необоснованное задержание. Те, едва оказавшись за воротами тюрьмы, бегом помчались прочь, зарекшись совать нос в тайгу по какой бы то ни было погоде.
С женами погрызлись трое. По мелочи. И, взяв отпуска, ушли в тайгу. Отдохнуть от забот вздумали.
Четверо геологов оказались в тайге. Их под горячую руку взяли оперативники после того, как те не захотели покидать лагерь.
— Мы вас в новый переведем, — пообещала милиция, затолкав в «воронок».
Еще троих ревизоров, командированных из области, забрали по ошибке. Те так напились у реки, что лишь в милиции имена свои и должности вспомнили. Объяснили, как оказались в тайге и зачем.
В тюремной больничке мест не хватало. Клали только тяжелых больных, по ком реанимация скучала. Но ворье — народ крепкий. Получит обезболивающий укол морфия и уже ожил… На ноги тут же вскакивает. И начинает шнырять по углам, что где плохо лежит.
Весь спирт выглотали, все капли и настои, таблетки от кашля — кодеин пригоршнями глотали. А потом кайф ловили, развалясь прямо на полу. Их мало тревожило собственное здоровье, не пугала тюрьма. Они быстро приживались, привыкали всюду. А освоившись, шутили:
— А чем тут не житуха? Хамовку приносят, дышим под крышей; параша под носом, даже кайф перепадает. Только шмар недостает. Остальное — полный ажур…
— Хрен с ней, что влипли! Как накрылись, так и смоемся! Верняк трехаю, кенты?
— Кто от воли откажется? Ты что? Съехал с шаров?
Да где ты видел такого шибанутого? Мне — не доводилось!
— Эй, Бурьян! Когда оклемаешься, я те такую шмару подкину, замучаешься ночевать! Ну, ботаю вам, кенты, я такой стервы век не видал. Рыжая кобыла! Жопа — банковский сейф. Не обхватишь! Буфера, что мешки с кредитками. Все остальное, едрена мать, — сущий дьявол в юбке! Ох и шмара! Я утром от нее на карачках слинял. А она, лярва, дыбилась, мол, слабак в яйцах. Я ж всю ночь потел. И ей мало! — удивлялся медвежатник, известный в «малине» бабник.
— Ты ее с кобылой спутал, а шмару, как сейф, трясти надо. Не в наездники возникать. На то зелень имеется, а фартовым, чтоб все подчистую. Чтоб утром не ты ей башли давал, а она тебе — за утеху. Вот тогда ты — кобель! — учил медвежатника старый кент, осклабив длинные, желтые зубы, приоткрывшиеся в полуулыбке от нахлынувших воспоминаний.
Бурьян лежал, отвернувшись к стене, и лишь изредка, трудно втягивал воздух сухими губами.
Перед глазами вертится вихрем белая метель. Сыплет искры в лицо, в глаза, обжигает голову несносно. И гудит, не переставая в самые уши. От этого ее воя голова раскалывается на части, болит, словно всю жизнь пил ерша. От него в висках ломота, тошнота сдавила горло.
А пурга бьет по груди колючими крыльями. По ребрам — без промаха. Слепит глаза. Кругом бело, как зимой на могиле матери.
Но кто это идет навстречу через сугробы? Кому в человечьем жилье места не нашлось? Кого, как и Бурьяна, обошли теплом люди и, не пожалев, выставили за дверь лицом к лицу с пургой и смертью?
Бурьян вглядывается. Знакомая фигура. Но кто она? И вдруг узнал. Сердце сжалось. И вместо крика сухой шепот:
— Ира? Как вы здесь оказались? — берет ее руку.
И, диво, она не отняла, не оттолкнула…
Бурьян подбирает нужные слова. Хочет увести Ирину в тепло, к людям, к жизни. А она смеется, убегает в метель. И зовет, зовет за собою в белую канитель.
— Вернись! — зовет Бурьян.
Но Ирина взбежала на сугроб и исчезла, словно спряталась. Бурьян очнулся оттого, что чьи-то руки, откинув одеяло, бесцеремонно повернули его на живот. И голос, сухой, надтреснутый, сказал коротко:
— Не дергайтесь. Это укол!
— А мне можно такое же? — заголил задницу медвежатник.
— Вы обойдетесь, — усмехнулся врач и прошел мимо.
— Вот, хмырь облезлый! Жмот! Я своей фартовой сраки для него не пожалел, а он, падла, козью харю мне свернул. Стоило б оттрамбовать гада, — предложил фартовый.
— Не дергайся, не кипишись. Дыши тихо. Файней секи, как сорваться с клетки, — оборвали медвежатника.
Бурьян не слышал спора. После укола боль отпустила, и он впал в тихое, сладкое забытье.
…Спали в тайге фартовые. Все в одной берлоге, сбившись в кучу, как дети.
Они прижимались друг к другу накрепко, словно мальчишки, застигнутые в пути ненастьем.
Такие разные, во сне они были так похожи. Вон, как раззявил губастый рот Матрос. Храпит, медведю на зависть. На ближних деревьях ни одной зверюги. Все убежали.
Матросу теперь снится море. Такое, каким он знал его, любил и помнил. Ведь не всегда Гришка был вором. Фартовыми не рождаются. Такими их делает госпожа судьба.
К Гришке она заглянула в колыбель не глазами матери, а сиротством, отнявшим родителей в полугодовалом возрасте.
Может, и кончился бы он в той колыбели от голода, да глотка помогла. Ох и здоровая она у него была! Заорал, когда есть захотел. Да так, что с моря его крик услышали. В дом вошли. Соседи-рыбаки. Поначалу в приют хотели сдать. А потом, подумав, у себя оставили.
В своей ораве не меньше десятка пацанов. Одним больше будет — велика ли морока? Выходится, авось.
Принесли бабе, какая отмыла и накормила, завернула в сухую тряпку и приказала старшим детям растить за брата. Те не обижали. Смотрели за ним, играли, баюкали, учили ходить, говорить.
За годы привыкли к Гришке и забыли, что не кровный он им.
Гришка рос крепким. Умел и в малом возрасте кулаком влепить обидчику. С детства в нем норов проявился. Еще портки не надел, в рубахе бегал, а уже за себя умел постоять. В семь лет стали приучать его к рыбалке, за весла сажать. Получалось отменно. Силенкой судьба не обделила. Так и думал, что будет всю жизнь рыбаком, так бы и случилось, не посмейся судьба над мальчишкой во второй раз. Она обрушилась на берег внезапно, среди ночи, жестокой бедой с нежным именем — цунами.
Волна, высотою с сопку, смела в секунду дома и жизни. Не предупредив заранее, ничем не выдав себя.
Гришка в этот день не ночевал дома. Вместе с приемной матерью, двумя старшими братьями уехал к родственникам — в город. Погостить, купить обнов. Эта первая в его жизни путина была на редкость удачной, принесла семье немалый доход. Но не пошел он впрок никому.
О случившейся беде узнали лишь на третий день, когда вернулись из города.
Дома не было. На месте рыбацкого маленького села — лишь кучи морской капусты и стая чаек…
Поначалу растерялись, подумали, что автобус маршрутом ошибся. Но нет…
Приемный отец и восемь детей погибли в ту ночь разом.
Мачеха долго соображала. А потом на Гришку набросилась:
— Ну почему я тебя взяла с собой? Почему не своего, а чужого? Пусть бы ты вслед за родителями в море ушел! — кричала женщина, навсегда лишившись рассудка.
Гришка этого по малолетству не понял. Он не стал ждать, когда его остановят те, кого считал братьями. Он молча повернул от мертвого берега и ушел навсегда. В город. Уже не гостем, не за покупками. Он разучился, забыл, как это делается. Он отнимал, возненавидев всех теток, старух и девок — весь женский род.
Гришка вырывал из их рук сумки, сетки, даже когда был сыт по горло. Он воровал деньги из карманов, мстя за свою боль, обиду.