Кто-то, поднатужившись, стойку от нар сумел оторвать. И, ухватив железяку, не своим голосом от радости рычит:
— Ну, падлы, вы у меня!..
Другой пустую «парашу» кому-то на голову напялил и бьет по ней кулаком.
Стоны, хрипы, ругань, удары сплелись в один гул. Но вот он смолк. Что случилось? Кто-то выключил свет в бараке и сразу стало тихо и жутко. По бараку пополз холод. Откуда он?
А вот и голос. Злой, как свирепый лай:
—
Ложись! — послышалась тихая возня. Кто-то снова включил свет. В обоих дверях барака стояли охранники. И, как по команде, в охрану, полетели доски, скамейки, все, чем можно было сбить с ног, причинить боль.
—
Ложись! — появился в дверях Бондарев. Лицо его перекошено злобой. Глаза перепрыгивают с зэка на зэка.
—
Где Шило? Где он? — подскочил Бондарев к Дубине. Тот, вытирая свою или чужую кровь с лица, мычал, что-то невразумительное.
—
Где эта сволочь?! — кричал Бондарев, выходя из себя.
—
Ну что тебе, падла лягавая, надо? — еле держась на ногах, встал Шило.
—
В шизо негодяя!
—
Погодите, я здесь начальник лагеря, — быстро вошел в барак майор.
—
Он же Игоря Павловича оскорбил, — шепнул ему на ухо начальник охраны.
—
Потом разберемся, — нахмурился майор.
—
Когда потом? — побледнел Бондарев.
—
Первым оскорбили его вы. Он вам ответил тем же. А за перебранку я не могу сажать в шизо. К тому же мы не по этой причине здесь, как я понимаю, — отрезал майор и, подойдя к Шило, спросил его:
—
Из-за чего дрались?
—
Да вот Бондарь из Гнома сексота сделал. За папиросы нас покупает.
—
Как фамилия Игоря Павловича? — покрылось пятнами лицо майора.
—
Бондарев, — цыкнул кровавой слюной «бугор».
—
Впредь запрещаю вам коверкать эту фамилию. Поняли? — Усек, — пробормотал Шило. — Где Гном?
—
Вон лежит, канает.
Начальник лагеря подошел к старику. Тот смотрел на него умоляющими глазами. Показал, что хочет пить. Майор напоил его.
—
Уберите его от нас, иначе жизни нет ни ему, ни нам, — попросил Шило.
—
Почему?
—
«Сукой» стал.
—
Кто сказал?
—
Разве об этом говорят? Сами поняли.
—
Чушь все. Обоврал кто-то Гнома.
—
Разве сознаетесь?
Майор подошел вплотную к Шило.
—
Ты меня знаешь?
—
Знаю.
—
Так вот запомни, если я сказал нет, значит — нет.
—
А если бы это было так?
—
Без слов перевел бы старика в другой лагерь. В своих и в его интересах.
—
Значит, он не мухлевал?
—
Нет.
—
Правда, что следователь приехал?
—
Да.
—
И с этим говном ботал
[10]
? — указал Шило на Гнома.
—
Вы как говорите?
—
Простите, гражданин начальник.
—
Через час чтобы в бараке был полный порядок! Приду, проверю. Майор шагнул к выходу. Бондарева и Трофимыча в бараке не было. Он и не заметил, когда они успели уйти.
—
Гражданин начальник лагеря! Майор оглянулся. Шило торопился за ним.
—
Скажите, пожалуйста, а следователь кого ищет?
—
Кого ищет — того найдет…
—
Но если мы не убедимся, что он здесь, за Гнома я не ручаюсь. Кенты на него злы. Прикончить могут ночью.
—
А зачем вам следователь?
—
Да как вам сказать, я по нему увижу — «сука» Гном или нет.
—
Вы что же, требуете, чтоб следователь к вам пришел? — вскипел майор.
—
Я не дурак, чтобы требовать, я просто прошу. Уж если нужно будет, в доску расшибемся для него. А то ведь не по правилам, при живом «бугре» незаконного вора о чем-то спрашивать. Кстати, так и для Гнома лучше. Уж тут точно— уважать станут. Не «сука», да еще с самим следователем как советчик говорил, ох, мурло проклятое…
—
С вас недостаточно моих слов?
—
Но вы, простите, меня, все ж не он. Это, знаете, как мы понимаем? По-своему. Все мы здесь в бараке воры, как и вы начальство — все юристы. Но воры не все «в законе». Есть у нас и «налетчики», и «гробари», и «медвежатники», и «домушники», «стопорилы» имеются. Но есть и «щипачи», «карманники», «форточники», «майданщики». Так и у вас. Одно дело — следователь прокуратуры. Другое дело — вы. Не обижайтесь, но вы сами все понимаете.
Майор усмехнулся. Пошел к двери, заранее обдумывая разговор с Яровым.
Аркадий в это время стоял перед портретами людей, о которых он уже слышал. И о каких еще ничего не успел узнать. Какие они все разные! И в то же время в лих было что-то общее. Роднящее всех. Но что? Портреты хмурились, улыбались. Старые и совсем юные лица. Как много их погибло! Но они честно выполняли свой долг.
Яровому стало холодно. А имеет ли он моральное право вот так поучать Бондарева? Его друзей? Ведь у них своя жизнь, свои убеждения, свой опыт. Может, они по-своему правы, может, им виднее?
Аркадий стоял перед портретами совсем незнакомых ему людей, как перед судьями.
—
Вы слышали все. Каждое слово. Вы знали жизнь во много раз лучше, чем я. И переносили все молча. Даже при смерти никто из вас не пожалел о прожитом, о случившемся. Так говорят те, кто вас знал. Вы никогда не поступились убеждениями, даже ради собственного спасения. Жизнь для вас имела свой смысл, пока вы могли оставаться самими собой, без лжи, без подделок. Потому вы жили и умерли мужчинами. Всегда ли и во всем вы были правы? Для себя — да. Для других — как знать… Но эту, свою правоту, вы доказали и жизнью и смертью. А потому вы правы вечно. У вас больше нет ни друзей, ни врагов. Вы — память. Светлая, чистая. Святая память. И я не буду оправдываться перед вами за случившееся здесь. Ведь каждый должен в жизни сказать свое слово. Правдивое. И разве я должен был поступать и говорить иначе? Разве я должен бы врать? Совравший другому — соврал себе. Я говорил лишь то, что думал. Так я поступал всю жизнь. А в ней у меня были и ошибки. Серьезные. Обидные. И меня поправляли… Вы умели других спасать от смертельных ошибок. Ценою собственной жизни. И были поняты. Остались жить в тех, кого спасли… Но почему такою дорогою ценой? Почему лишь смертью доказали правоту и только через нее добились понимания? Разве оно вам было так необходимо? Разве нельзя было иначе? А жизнь идет дальше, продолжается для оставшихся. И они обязаны искать правоту сегодняшнего дня. Через осмысление горьких уроков вчерашнего. И ваша смерть — строгий наказ всем живым. Я с благодарностью выслушаю иное, искреннее мнение. При поисках истины нет места обидам…
Аркадий смотрел на портрет Синицына. Тот улыбался открыто, доверчиво.
—
Светло жил, дорогой ты мой человек. Спасибо тебе за человечное твое, за сердце доброе. За жизнь людей — свою отдал. Говорят, что даже жестокие преступники и те в своих бараках о тебе
песни сложили. Ты никогда не был им другом. А вот Человеком даже в их памяти живешь. Бондарев голову перед твоею памятью склоняет. И я, никогда не знавший тебя. Спасибо, что жил…
Аркадий подошел к портрету Павла Свиридовича. Худое лицо. Глаза решительные, строгие. Губы чуть приоткрыты, словно для приветствия. Приглядись, и кажется, вроде здоровается человек. Живой, не умерший.
—
Тебя послушались. За тобою в пургу пошли. По морозу. Не верили в жизнь. В спасение не верили. Верили тебе. Тысячи жизней — за одну твою. Ты сам поставил ее на карту. И повторись ситуация, ты поступил бы точно так же, как и в тот день. Ты знал — их спасение в твоих руках. И они слепо тебе поверили. Чужие. Не друзья. Заключенные. Без страха отдали свои судьбы в твои руки. Не потому ли, что добрыми были эти руки… — Но почему мне не верит Бондарев, мой новый друг, так и не ставший им? Может, потому, что ты не спорил, а умел приказывать, требовать? Но от друга, даже несостоявшегося, ничего нельзя требовать. Дружба, говорят, это цветок, который надо носить под сердцем… Но так ли оно? Не изнежится ли цветок, не знающий ветра и дождей, как человек — сомнений… Изнеженное, самовлюбленное, не способно выжить в трудном. А слабое пригодно ли для мужской дружбы? Ты бы не захотел иметь такое под сердцем. Слабый друг опасней сильного врага. Так ведь, наверное? — улыбнулся Аркадий. И подошел к портрету Бондарева. Тот хмурился, словно недоволен появлением следователя. Резко сдвинуты его брови в одну полоску. Губы поджаты, словно вот-вот скажет: «Ну, что ты ко мне прицепился, тудыт-твою…»