Он чуть ли не носим уткнулся в холст, изучая легчайшие мазки. Сперва казалось, что картина была прописана до самого тонкого волоска и возня с ней заняла по меньшей мере год. Потом Кнаге, не имевший возможности тратить год на картину, пусть даже в результате должен был получиться шедевр, понял: все, кажется, гораздо проще. Одним слоем написаны все густые и мощные пятна, вторым – пресловутые волоски и всякие мелочи, поверх них – еще слой поправок.
Потом его внимание привлекла тень на носу, он вгляделся и обнаружил, что слоев было не два и не три. Густо было написано все светлое, а тень поверх высохшей краски положена какая-то прозрачная. Ему самому это иногда удавалось.
Кнаге представил себе того художника за мольбертом. В первые сеансы он покрыл краской все полотно густо, но без теней. Просто закрасил рисунок, получив плоское лицо и едва намеченные складки ткани. Потом выждал два-три дня и взялся наносить тени, контуры которых изначально были на холсте…
Тут живописца взяло сомнение. Тот, давно умерший, мог действовать двояко. Первый слой, на котором только тени левой стороны, самые простые, написать смаху, простояв у мольберта по меньшей мере четыре часа, а потом занимался отделкой мелочей примерно так же, как сам Кнаге. Или же сперва написать почти плоский портрет, покрывая толстые слои другими толстыми слоями по высохшей краске…
Тут Кнаге задумался – выходит, полутона для толстых слоев покойник разводил раз в три дня и не ошибался в цвете? И все время держал в голове, где на самом деле должна быть тень, чтобы точно положить ее в предпоследний день работы?
Вошел фон Нейланд. Кнаге с неохотой повернулся к нему. Он мог бы еще два часа молча стоять перед изумительным портретом, загадывая тебе все новые загадки.
– Да, – сказал барон. – Ты прав…
И не нужно было ничего объяснять, они поняли друг друга. Видать, фон Нейланд сам в молодости учился рисованию и понимал, что значит для живописца возможность такого долгого и вдумчивого созерцания. Или же был просто догадлив от природы.
Собственные произведения Кнаге на подрамниках стояли у стены. Фон Нейланд посмотрел на них, усмехнулся. Это не было издевкой над жалкими достижениями мазилы. Скорее барон безмолвно говорил: для начала неплохо, но пора тебе, парень, взяться за ум и осесть там, где ты сможешь работать основательно.
– Что прикажет милостивый господин? – спросил Кнаге.
– Бери картины, неси в клеть, мажь их лаком. Только вид из окна нужно доделать.
Он, нагнувшись, показал пальцем на «приапа».
– Вот тут, маленькими буквами, прямыми, как на римских древностях, написать «EDBCIC». Можно не очень четко – как это бывает на старых замшелых памятниках. И тогда уж сверху – лак. Понял?
– Понял, милостивый господин.
– Вот, чтобы не перепутал, – барон дал Кнаге заранее приготовленную крошечную бумажку с загадочными буквами, написанным не причудливым немецким, а старым римским способом. – Сделаешь, получишь вознаграждение – и сразу в дорогу.
Кнаге представил себе, как будет впопыхах мастерить шесть копий, и тяжко вздохнул.
Зато барон как-то особенно хитро усмехнулся.
Три холста от фон Альшванга Кнаге до поры прятал в кустах. Три холста от Анны-Маргариты подбросили ему в чулан, под тюфяк. Даже если малевать кое-как – и то уйдет немалое время. Да еще вопрос – где грунтовать и малевать? Куда спрятаться в чужой усадьбе с шестью холстами?
Кнаге отозвал в сторонку фон Альшванга и попросил помощи.
Тот даже не сразу понял, о чем речь, какая такая грунтовка. Кнаге растолковал ему, сколько времени сохнут холсты, и преподал кое-какие иные мудрости своего ремесла. Фон Альшванг задумался.
– В клети это делать нельзя, – сказал он, – туда постоянно что-то приносят и три распяленных холста девки увидят…
Кнаге чуть было не брякнул «шесть».
– Они, конечно, не поймут, что это такое, но будут болтать, что господин что-то странное затеял с холстами, дойдет до Яна, будь он неладен, а Ян тут же донесет любезному дядюшке… – фон Альшванг поморщился. – Вот что. Бери все, что тебе нужно, и отправляйся на мельницу. Я пошлю сказать мельнику, чтобы он пустил тебя в сарай.
– Благодарю милостивого господина, – Кнаге низко поклонился.
– Но торопись. Время неспокойное. Тебе и самому лучше поскорее сделать это дело и убраться прочь из Курляндии, – посоветовал баронов племянник. – Дело идет к войне…
Рига, наши дни
Тоня была девушкой благоразумной. Она поехала к Белому озеру сперва автобусом, поскольку на автобус у нее был проездной, а на Югле вышла и поймала такси.
В поселке было неспокойно. У распахнутых ворот особняка Виркавса стояли люди, строили домыслы – как мог проникнуть на территорию убийца. Охранник у шлагбаума чужих мужчин и незнакомых пешеходов не впускал. Получалось, что со стороны озера. Но на берегу играли дети, сидели смотревшие за ними бабушки, никто постороннего не видел. Уж что-то, а посторонняя личность сразу была бы замечена.
Как убийца покинул поселок, уже все поняли. Он просто и незатейливо уехал на джипе Виркавса. Охранник, увидев знакомую машину, поднял шлагбаум, не приглядываясь к водителю. Джип уже был объявлен в розыск, но если убийца не потащился сдуру через всю Ригу, а помчался козьими тропами куда-нибудь в сторону Вангажи, и оттуда – в болотистую Сейскую волость, то машина уже давно и хорошо спрятана где-нибудь на дальнем хуторе, где ее и разберут на запчасти.
В особняке уже собрались жена и дети Виркавса. Тоня совершенно не хотела с ними встречаться. Она позвонила Полищуку, и он вышел к ней в холл.
– Что это было? – спросила Тоня.
– Задушили.
Тоне трудно было вообразить, каким должен быть убийца, чтобы справиться со здоровенным Виркавсом. И задавать вопросы ей совсем расхотелось.
– Это произошло во дворе. Точнее, на пороге гаража, – объяснил Полищук. – С улицы не видно, мешают кусты, но если стоять вплотную к воротам – то, пожалуй, было бы видно. Когда вы уехали?
– Он собирался выезжать сразу за нами… – пытаясь вычислить время, начала Тоня.
– Вы никого не видели у забора? У ворот?
– Никого…
Тоня расстроилась – ей было жаль неопытного коллекционера, который всегда хорошо платил за консультации и угощал неожиданными лакомствами.
– Допустим. Потом преступник вошел в дом через гараж, – продолжал Полищук. – Его интересовали дорогие вещи и картины. Скажите, у Виркавса действительно было там, в коридоре, что-то ценное?
– Я ему находила интересные работы, кое-что сороковых годов, кое-что – пятидесятых, то есть картины, недавно попавшие в разряд антиквариата, – сказала Тоня. – Из ценных – у него был хороший эскиз Бакста, костюм арлекина, эскиз Серебряковой…
– Пойдем, посмотрим, что пропало в коридоре. Может быть, убийца приходил за конкретными картинами. Тогда это – под заказ.
Галерея оказалась нетронутой.
– А эти три гвоздя? – спросил Полищук.
– Тут были три работы тридцатых годов, неплохие, но на любителя. Виркавс обменял их на одну, предположительно – семнадцатого века.
– Ого! И где она?
– В гостиной.
Но в гостиной собралась осиротевшая семья, только что приехала супружеская пара – дальние родственники. Входить было неудобно. Тоня приоткрыла дверь, быстро заглянула, обвела взглядом помещение и отступила в холл.
– Ну, что?
– Она висела над диваном.
– А сейчас не висит?
– Нет… кажется… – Тоня полезла в сумочку за другими очками.
– «Кажется» или точно?
– Кажется, точно.
Полищук хмыкнул и достал блокнот.
– Что за картина, кто автор? – строго спросил он.
– Неподписная. То есть автора нет… То есть он, конечно есть, но это неизвестный автор… – Тоня и так чувствовала себя неловко, а голос, которым полагается вести допрос злодея, ее смутил окончательно.
– И что там нарисовано?
– Какой-то кошмар. Две женщины, полураздетые, на фоне сельского пейзажа, и впридачу «приап».