— О'кей, тогда нам два стаканчика.
— Что надо сказать? — кисло-сладко прищурился мороженщик.
— Скорее, пожалуйста.
— Машка, не наглей, — потребовал я, доставая деньги.
— А что я такого сказала? — возмутилась она.
— Прошу. — Продавец протянул нам два вафельных конуса, поверх которых грудой лежали разноцветные снежки.
— Спасибо, — пробубнила Маша и самозабвенно впилась в мороженое.
— Сколько ей? — любовно спросил дядька.
— Восемь.
— Моей тоже восемь… Внучке, — добавил с улыбкой. — Во второй класс пойдет.
Мороженого я не ел лет сто. Почти с самого детства. Кажется, тогда оно было вкуснее и от него не ломило зубы. Старею, подумал я. Вспомнил канувшее в Лету эскимо на палочке за двадцать копеек и саму двадцатикопеечную монету — «двадцончик» мы ее называли. Помню, как рыскали около телефонных будок в поисках мелочи. Двушка, пятак, десончик, пятнарик, двадцончик, очень редко — «полташ» и совсем невозможное — железный руб. Его посчастливилось найти только мне одному, и то не на улице. Дежурный по школьному гардеробу, я иногда шарил по карманам чужих пальто. Когда выходила пописать старенькая Сталина Карповна. Жили мы с мамой бедно.
— Папа, о чем ты все время думаешь?
— Я думаю? — Мороженое медленно оплывало мне на пальцы — клубничное с йогуртом, ореховое и это, как его… папайя. — Ни о чем я не думаю.
— Нет, думаешь! — с обидой. — Ты совсем не обращаешь на меня внимания.
Я лихо подхватил моего Ежа и усадил на шею.
— Ты будешь стучать по лысине и мешать мне думать. Идет? Только не закапай меня мороженым смотри.
Мы вышли к фонтану, сотворенному гением Церетели. Бронзовые твари плескались в твердых струях пенистой воды. В чаше фонтана копошилась мелюзга. Зверек на моих плечах ожил и заерзал. Холодная капля хлопнулась о макушку. Папайя, решил я и почувствовал себя немножко верблюдом. Чувство оказалось приятным. Я послушно потопал к воде. Небо над Москвой раскалилось до прозрачной белизны.
— Пусти меня вниз, — потребовала Машка и, не дожидаясь, сама сползла на землю. Бросилась к фонтану.
В чашу набилось с десяток детей — плескались, визжали, поднимали брызги. Солнце вело по ним прицельный шквальный огонь. Мокрые тела слепили бликами. Тонкие лучи сбивали капли на лету, и они взрывались разноцветными брызгами. На парапете, поставив в воду босые ноги, лениво плавились мамаши в солнцезащитных очках, студенты и бродяги. Взлетали донцами вверх пивные бутылки, извергаясь пеной в подставленные рты классово чуждых людей. У фонтана наблюдалось всеобщее равенство.
— Папа, можно? — Машка с надеждой заглянула мне в глаза.
Мама бы не одобрила, но я ответил:
— Валяй.
Машка молниеносно разделась до синих трусиков и плюхнулась в воду. Ее погружение сопровождали счастливые вопли. Подумав, я снял галстук, расстегнул рубашку. Разулся, поставил туфли рядом, у дочкиного рюкзака. Оглянулся по сторонам, подкатил брюки до колен и погрузил ступни в теплую мутную жидкость. Наблюдая себя со стороны, отметил, насколько нелепо выгляжу. Лысоватый офисный служака воровато отдыхает. Его туфли «Ллойд», вывалив языки черных носков, усталыми собаками отдыхают рядом. Крахмальная белая рубашка режет глаз окружающим. Шелковый галстук болтается на плече. Рожа незагорелая, зеленая, усталая. Белые волосатые тонкие ноги. Во рту торчит сигаретина. Лоб наморщен, брови сведены. И в глазах баксы, баксы, баксы…
Рядом со мной, звякнув бутылками, уселась веселая парочка. Он: тишотка без рукавов, широченные вельветовые шорты, сандалии, копна растафарских косичек, перехваченных резинкой, серьга. Она: веснушки, короткая рыжая шерстка дыбом, огромные развязанные кроссовки, цветная татуировка на левом плече. По виду лет четырнадцать, не больше. Он усадил ее к себе на колени, обнял и целует взасос. Плевать на целый мир, если людям хорошо. Завидую!
— Уф-фф! — Машка наконец выбралась на берег, фыркая и отряхиваясь, как щенок.
— Накупалась?
— Ага.
— Теперь в зоопарк?
— Конечно! И еще мороженого.
Странно, до сих пор не могу поверить, что мне тридцать три года и у меня есть дочь. Иногда смотришь на себя в зеркало и не веришь, что стал взрослым. Когда Машку принесли из роддома, она была такая мелкая, скрюченная, морщинистая, красная… Вообще непохожая на человека. Я испугался ужасно. Не знал, с какой стороны к ней подступиться. Не мог представить, как можно вот это любить. Смывался на работу, притворялся сильно занятым. Хотя тогда было и впрямь уже много работы. Бедной Танюшке досталось. А потом… Ну что с отцами бывает потом? Влюбился. Пеленки — молочная кухня — аптека. Манная каша, свинка, краснуха, ползуночки, бантики, сказки… С удовольствием завел бы второго ребенка. Может, так и сделаем когда-нибудь. Может, и совсем скоро — скажем, сегодня.
По зоопарку мы оттопали часа три, не меньше. Сделали все, чтобы смертельно устать. Лев разевал нам на радость зубастую пасть, зевая. Слона мы кормили яблоком. Дразнили краснозадых мартышек. Решили во что бы то ни стало купить аквариум со скаляриями и неоновыми рыбками. Долго ждали бегемота, но он не всплыл. В его луже варились в горячей воде огрызки.
— Помнишь, — вдруг сказала Маша, — я была маленькая и болела, а ты рассказывал мне всякие истории? Про двух бегемотиков, Гипу и Поню. Они были такие крошечные, что только вместе их можно было считать целым гиппопотамом.
— Конечно, помню, — ответил я.
Еще бы: воспаление легких, температура под сорок не спадает третий день, у ребенка бред. Врачи требуют немедленной госпитализации. Прилетела из деревни Танькина какая-то дальняя родственница и не позволила. Привезла с собой какие-то корешочки, травы, настойки — мешок. Поставила внучку на ноги и уехала. «У меня же там хозяйство, буренка, куры…» Сама умерла через два года от саркомы. А такая крепкая казалась бабёха, казачка.
— Папа, смотри, верблюд!
Точно, верблюд. Собственной персоной. Облезлый, но гордый. Глядит на всех свысока, безразлично мусолит во рту желтоватую пену. Воплощенная независимость.
— А почему у него два горба? На сигаретах у верблюда только один.
— На сигаретах нарисован кэмел, а это наш верблюд, каракумский, — авторитетно объясняю я, табачный зоолог. — У него два горба, потому что много запасает впрок пищи. Жизнь в Каракумах тяжелая.
— А где кэмел? — упорствует дитя.
— Ну, где-где… В Египте. Там же на пачке пирамиды нарисованы.
— Тогда поехали в Египет!
— Прямо сейчас?
— Прямо сейчас.
— Отлично.
Мимо нас катит тележка, запряженная осоловелым от жары пони. Пыльная лошадка едва переставляет ноги, уныло цокая сбитыми копытами. Забрались в расписную тележку, которой правил здоровенный детина в кожаном жилете на голое тело. Его бы самого в хомут, подумалось мне. Пони жалко. Я потребовал:
— В Египет!
— Чего-чего? — От удивления возница проснулся. — Куда?
Я повторил направление.
— Это новый ресторан, что ли, открыли? — Красная лепеха его физиономии смотрела на нас немигающими водянистыми глазками.
— Египет — это где фараоны и кэмелы, — сказала Машка. — Везите нас в Шереметьево-два.
Накатавшись и нагулявшись, мы упали на облезлую скамеечку в тени огромной старой липы. Усталые, довольные собой и друг другом. Где-то за кулисами орали попугаи. С другой стороны кто-то лениво рычал, прочищая глотку. В пруду хлопали крыльями утки-мандаринки и гуси-лебеди. Липа экзотически пахла. Мы чувствовали себя немножко путешественниками. Как бы в джунглях.
— Знаешь, Еж, — сказал я, — ваша директриса предлагает нам поехать в Африку. Хочешь в Африку?
— Конечно! — Машка даже подпрыгнула на месте. — Хочу!
— Значит, поедем, — ответил я и в этот самый момент решил: действительно поедем. — А чего ты хочешь еще?
— Секрет. — Она прижалась ко мне горячей щекой.
— Большой секрет? — Я погладил дочь по соломенным волосикам.
— Очень большой.
— Ну, скажи на ушко.
— Не скажу.