Сани друг за другом уже въезжали на холм, где стояли дома. Никто не вышел навстречу, никто не выглянул. Эраст Петрович встревоженно приподнялся, но урядник успокоил его:
– Вишь, дым? Сидят, пишут.
Четыре избы – те, что поменьше, были с крохотными оконцами, как почти везде на севере, это чтоб тепло не уходило. Но посередине стоял сруб необычного для здешних мест вида, с большими окнами. В нем единственном из трубы поднималась белая струйка.
– Книжница это. – Полицейский натянул вожжи, останавливая у крыльца. – Там они все.
Евпатьев поднялся по ступенькам, показал рукой: ждите, мол. Исчез за дверью. Вышел скоро.
– Обождать надо. Старики от работы не поднимутся, пока не начнет темнеть. И говорить не станут. Я только про юрода спросил. Был он тут, утром еще. Передохнул и ушел вверх по реке. Судя по тому, что деды сидят и спокойно пишут, никакого смятения не наблюдается. Подождем до сумерек.
Ждать оставалось не столь уж и долго. Пока добирались, короткий зимний день почти весь иссяк.
Все поднялись в сени, греться. В санях остался один Маса. Он сидел нахохленный, ко всему безразличный. Пока рядом была Манефа, изображал мужественное равнодушие, но когда девушка распрощалась, японец сник. По дороге не произнес ни слова, леденцов не сосал, обедать отказался и только беспрестанно шевелил губами. Фандорин знал – это он стихотворение слагает, танка или хокку. Горевать по любимой в разлуке – это допустимо, даже достойно.
Однако Эраст Петрович сейчас и не нуждался в собеседнике. Он смотрел на дальний лес, над которым небо уже наливалось багрянцем, и пытался представить себе, каково это: жить вдали от людей, над рекой, и переписывать мало кому понятными буквицами мало кому потребные книги. Что ж, в старости, наверное, неплохо. Пожалуй, он и сам не отказался бы провести так закатную пору жизни. Поселиться где-нибудь в пустынном, красивом месте и каллиграфически переписывать кисточкой мудрые изречения древних. А если еще окружают почтением, кормят, заботятся о тебе. Чем не рай?
Умиротворяющим мыслям пришел конец, когда на крыльцо вышли покурить Лев Сократович Крыжов и Анатолий Иванович Шешулин. Разговор у них, очевидно, начался еще в сенях, так что начала Фандорин не слышал.
– …всколыхнет весь Север, – оживленно говорил ссыльный. – Живьем в землю – это впечатляет. Как водится в народе, еще присочинят. Ну, будет заваруха!
– И, поверьте мне, это еще не конец, – подхватил психиатр. – Уже сейчас одиннадцать смертей, а Савонаролу этого раскольничьего пока не поймали, и неизвестно, поймают ли. Помяните мое слово, он еще немало людей с повышенной внушаемостью в могилу сведет. Ах, какой собирается материал! Вернусь – сделаю публичный доклад. Это, скажу я вам, будет событие!
«Ворон ворону в ответ: знаю, будет нам обед», подумал Эраст Петрович и, скорчив гримасу, хотел отойти от этих энтузиастов подальше, но тут из дверей выглянул Евпатьев.
– Пошабашили. Пора!
Четыре длиннобородых старика сидели за длинным столом, на котором лежали аккуратные стопки желтоватой бумаги, а из позеленевших от времени медных чернильниц торчали гусиные перья. Лица у книжников были морщинисты и суровы, у одного, самого дряхлого, голова подрагивала на тощей шее, будто он все время что-то отрицал или от чего-то отказывался.
Деды были похожи то ли на судей, то ли на экзаменационную комиссию, и вошедшим стало как-то не по себе. Они неловко расселись по лавкам вдоль стен, на почтительном расстоянии от этого ареопага. Полкашка к строгим писцам соваться не посмела, побежала через лесок в деревню – вероятно, рассказывать ребятишкам сказки и тем малость подкормиться.
До того, как члены экспедиции переступили порог, Евпатьев предупредил:
– Они должны заговорить первыми. Так положено.
Но старики начинать разговор не спешили. Повисло молчание.
Книжники рассматривали чужаков, медленно переводя глаза с одного на другого. На Кириллу все четверо нахмурились – очевидно, бабе, хоть бы даже и монашеского обличья, в этом святилище было не место.
Солнце уже зашло, и в горнице становилось темновато. Евпатьевский кучер принес из саней свечи, расставил по столу, зажег. Старики неодобрительно наблюдали за его действиями.
– Свечи для молитвы, – прошамкал тот, что с трясучкой. – Лучину бы запалили, и ладно.
Снова тишина. Наконец предварительный досмотр завершился.
– Ну, сказывайте, – велел все тот же дед – очевидно, он тут был за главного. – Какие вы такие люди, зачем пожаловали? Тебя, Никифор, знаем, видали, а протчие остальные кто?
И приложил ладонь к уху – видно, был еще и глуховат.
Первым поднялся урядник как официальный представитель власти. Почтительно, но строго рассказал про самоубийства. Спросил, был ли здесь «преступник, именующий себя блаженным Лаврентием» и не призывал ли последовать злодейскому примеру.
Книжники переглянулись.
– Сам ты преступник. Бороду броешь, пуговицы с антихристовой печатью носишь, – проворчал старейшина. – А Лаврентий за-под Богом живет. Был утресь. И про самозакопание говорил. – В этом месте все четверо, как по команде, перекрестились. – Плакался о ради Христа усопших. Но и корил их. Наставлял наших от такой страсти беречь и прелестных посланцев, буде забредут, не слушать.
– Понятно, – усмехнувшись, протянул Одинцов и сел на место, со значением поглядев на Фандорина. Взгляд означал: «Врут, пни трухлявые. С Лаврушкой заодно».
– Кто это «пререстные посранцы», господзин? – шепотом спросил Маса, заинтересовавшись.
– Те, кто п-прельщает. Вероятно, это про нас.
После полицейского прельщать книжников принялся Алоизий Степанович. Красноречиво описал блага, какие сулит России всеобщая перепись, показал портфель и даже, вероятно, считая себя хитроумнейшим дипломатом, решительно отмежевался от Антихриста: мол, земство почитает Лукавого врагом человеческого рода и намерено биться с ним не на жизнь, а на смерть.
Закончив речь, статистик гордо оглянулся на товарищей, блеснув стеклышками пенсне.
Однако приговор старцев был тверд. Немного пошушукавшись с остальными, беззубый объявил:
– Нету нашего согласия на вашу бесовскую затею. Неча нас переписывать. Мы сами писцы.
Кохановский снова вскочил, горячо заспорил, но все напрасно.
Никифор Андронович Евпатьев молча слушал, с каждой минутой все больше мрачнея.
– П-позвольте-ка, Алоизий Степанович, – поднялся Фандорин, трогая жестикулирующего статистика за плечо.
– Да-да, Эраст Петрович! Скажите им вы! Если они моим опросным формам не доверяют, пускай сами составят. Я после переделаю!
– Я не про перепись… – Фандорин подошел к столу и вынул два почти одинаковых листка: первый из мины в Денисьеве, второй из мины в Раю. – Взгляните-ка, почтеннейшие, на эти г-грамотки. Что скажете про бумагу, на которой они написаны. Про чернила. А более всего меня интересует п-почерк. Видите, он один и тот же.
Книжники внимательно прочли оба предсмертных послания, не взирая на их полную идентичность. Очки, видимо, здесь почитались за бесовское ухищрение, а глаза от переписки у дедов были слабые, поэтому каждый подносил бумагу к самому носу. В общем, ознакомление с вещественной уликой продлилось добрых полчаса.
Эраст Петрович терпеливо ждал. Ему очень хотелось посмотреть, каков почерк у самих писцов. Перед ними лежало по стопке переписанных за день страниц, но при приближении Фандорина, старики дружно перевернули листки чистой стороной кверху – чтоб чужак не поганил священное письмо своим взглядом.
Наконец изучили. Переглянулись. За всех ответил все тот же старец:
– Бумага как бумага. Чернилы тож. А кем писано, не ведаем. Скушно писано, без лепоты.
Остальные покивали.
Это молчаливое единодушие Фандорину очень не понравилось.
– Б-благодарю.
Забрал улики, вернулся к скамье.
Похоже, визит в Богомилово заканчивался фиаско по всем фронтам. Приезжие не сговариваясь поднялись с лавок, в нерешительности глядя друг на друга.