Соборной, как в Раю, здесь не имелось, все население деревни – под сотню человек – набилось в дом старосты. Зимняя часть избы была слишком тесна, большинство расположились в летней, неотапливаемой части, но скоро нагрели собою горницу, надышали так, что все окошки запотели.
Когда Фандорин вошел, Никифор Андронович уже заканчивал свою речь. Стоя у печи, он все поворачивался, чтоб охватить взглядом каждого. Говорил негромко, но чувствительно, чтоб до сердца достало:
– …Сатаной-Антихристом пугает, а он сам черт и есть. В чем главном Дьявол от Бога отличен? Бог – это любовь, а Дьявол – ненависть. Бог – это жизнь, а Дьявол – смерть. Кто ненависть проповедует и к смерти зовет – от кого он, от Бога или от Дьявола? То-то. Знаю, ходил бес этот меж домами, сеял в сердца свои плевелы. Вы его не слушайте. Люди вы легкие душой, жизнерадостные, художники…
По правде сказать, хозяин дома особенно жизнерадостным Эрасту Петровичу не показался. Суровый дед ветхозаветной наружности сидел под образами прямой, как палка, в белой рубахе, с длинной седой бородой. Сдвинув косматые брови, слушал, но смотрел не на Евпатьева, а вниз. Справа и слева от старосты – жена и кривобокая дочь-вековуха, обе в черном и тоже с постными лицами. Зато все прочие жители Мазилова, пожалуй, в самом деле отличались живостью лиц, а в одежде предпочитали цвета веселые, пестрые. Мужики были по преимуществу тонкокостные, непоседливые, женщины румяные и улыбчивые, детишки хихикали, вертелись на месте.
И на раскольников-то непохожи, подумал Эраст Петрович, осмотревшись. Разве что привычкой ни минуты не находиться без работы. Бабы и девушки, проворно двигая пальцами, сплетали из полосок кожи и лоскутков странные разноцветные ожерелья, каждое из которых заканчивалось четырьмя треугольными пластинками. Многие из мужчин, слушая оратора, набрасывали что-то на бумаге карандашами (между прочим, вполне современными, явно купленными в городе). Фандорин полюбопытствовал, подглядел в листок к соседу. Тот набрасывал смешного рогатого черта, у которого из пасти вырывалось красное пламя, а из-под хвоста черный дым.
По стенам всюду были развешаны лубки, по большей части с зоологическим уклоном. Эраст Петрович с удивлением воззрился на картинку с заголовком «Какъ коркодилъ чиропаху обманулъ», где, действительно, были изображены крокодил и черепаха, причем довольно похоже. На большом листе «Всякое дыханiе Гспда славить», живописавшем поклонение тварей земных Всевышнему, обнаружилось чуть ли не все население бремовской «Жизни животных», вплоть до носорогов и жирафов.
– Это Ксюшка-Кривобока малюет, – шепнула Манефа. – Ей батька с городу книжку привез печатную, про зверей всяких. Сама малюет, а боле никому не дает. Жадная – страсть!
На девку зашикали. Это кончил говорить Евпатьев и поднялся староста. Речь его была немногословна. В избе сразу стало тихо.
Наверное, для этой непоседливой публики нужен именно такой вождь – сдержанный, суровый, подумал Эраст Петрович. Давно известно: болтунами лучше всего управляет молчун, а молчунами – болтун.
Старик сказал так:
– Устами блаженного Бог говорит. Ненависти к человекам в Лаврентии нету, едино лишь к Сатане. Про счетчика же подумаем.
И снова сел.
Всего три предложения произнес, а весь эффект евпатьевской филиппики сорвал.
Кинулся выступать Алоизий Степанович, но его слушали мало. Ушли, правда, немногие, но всяк занялся своим делом. Разбились по кучкам. Где-то оживленно спорили, где-то смеялись. Больше всего народу собралось послушать Кириллу.
– Вот она, настоящая Русь, – с горечью сказал подошедший Никифор Андронович, кивая на сказительницу. – Острая умом, бессребренная, да с повязкой на глазах – сама себе очи закрыла, и света белого ей не надо.
– Что это они плетут? – спросил Фандорин про странные ожерелья.
– Это лестовки. У каждого старовера такая есть. И у меня тоже. – Он достал из-под английской рубашки расшитую жемчугом ленту. – Четыре треугольных «лапостка» – это Евангелия. А узелки называются «бобочки». По ним молитвы и поклоны считают. «Лестовка» или «лествица» – значит «лестница». У нас верят, что по ней можно на небо вскарабкаться… Пойдемте послушаем. – В толпе, сбившейся вокруг Кириллы, зашумели, загоготали. – Что это там у них? Интересно.
Оказывается, это страннице заказывали сказки.
– Про Катьку-царицу расскажи!
– Не, матушка, как немец в баню ходил!
– Про попа-постника!
А староста, дождавшись паузы, веско молвил:
– Расскажи сказку, чтоб сгодилось картину мазать.
Его поддержали, и некоторые из мужчин приготовили бумагу – рисовать.
– Да вы все знаете… – задумчиво проговорила Кирилла. Ее сухое, белое лицо было бесстрастно, без тени улыбки, хотя публика явно ждала чего-то веселого. – Нешто о царе Петрушке? Слыхали про пирамиду?
Этого слова мазиловцы не знали.
– Про что, матушка?
– Пирамида – это такая каменная пасха, которую над могилой древних царей строили, чтобы им душу спасти, – объяснила рассказчица и показала руками: сверху узенько, книзу широко. – Огромадная, с гору. Я в книге видала. Так что, сказывать ай нет?
– Сказывай, сказывай!
Все тем же серьезным тоном, нараспев, Кирилла начала:
– Царь Петрушка, кошачьи глаза, свинячье рыло, издох от дурной хворобы, и поволокли его черти в преисподню. Он орет, жалится – думает, будут его рылом в табашны угли тыкать, бриту бороду иголками на место пришивать. Знает, паскудник, сколь наблудил.
Вокруг захмыкали, а сказительнице хоть бы что.
– Ан нет. Стречает его сам Князь Тьмы, честь по чести. Так мол и так, пожалуйте ваше велико, заждалися вашей милости.
Снова предвкушающие смешки.
– Петрушка-то заробел, говорит: «Это я там был велико, а тута от лаптя лыко. Мне ба куда-нито в уголок, в тихо местечко». А Сатана ему: «Не положено, у нас все по-честному. Кто у вас царь, то и у нас». Повели Петрушку в чисто поле. Дали деревянну столешню большую – клади на плечи, держи. Делать нечего, положил. Сверху Петрушкины князья-министры влезли, двенадцать человек. Царь-от на пиве-скоромнине мяса наел, косая сажень в плечах, а и то закряхтел, согнулся. Министры поверху скачут, радуются. «То мы тебя тешили, теперь ты нас потаскай». Только недолго они жировали. Накрыли их черти щитом медным, с цельну площадь, запустили толпу барчат, да попов, да купечества. Ну, князей-министров в три погибели пригнуло, а царь и вовсе едва пищит. Ладно. Положили по-над площадью зерцало серебряно, с море величиной. И на него без счету крестьянства да мастеровых понапустили – тыща тыщ народу. Бар, да попов с купцами в лепеху сжало, министров в блин, царя в жидку лужицу. А поверх всего крестьянства понакинули с небес решетку из златых нитей, легкую. И по ней на приволье стали гулять-погуливать старцы, сироты, да молельники. И уж над ними никого – только солнце, луна да звезды…
– Вот вам вся социалистическая программа, в чистом виде, – усмехнулся Крыжов, поймав взгляд Эраста Петровича. – Дайте срок. Россию-матушку так снизу тряханет – с ног на голову встанет.
Но Фандорин повернулся посмотреть не на Льва Сократовича, а на Масу.
Японец держался в сторонке, сказку не слушал, а с важным видом разглядывал горшок с фикусом, горделиво поставленный под образа. Эраст Петрович с невольным раздражением заметил, что краснощекая Манефа переместилась поближе к японцу и таращится на него во все глаза, да еще углом платка рот прикрыла.
Все-таки в успехе, который Маса имел у слабого пола, было что-то мистическое.
– А вы, дядечка, кто? – боязливо спросила Манефа. – Чего это вы все глаза жмурите? И вошли – лба не перекрестили.
Азиат даже не взглянул в ее сторону, лишь задумчиво нахмурил брови.
– Может, вы – бес, в соблазн нам присланы? – все больше робела девушка. – Во знамение последних времен?
Тут он искоса посмотрел на нее и как бы нехотя обронил:
– В собразн. Да.
Манефа мелко закрестилась.