В большой восьмиоконной горнице буфет возвышался, как дворец, украшенный башнями и башенками, цветными стеклами. За столом сидели чаще всего на лавках, резные гданьские стулья берегли. Ковры были – приданое матери, купленные у купцов-армян, вытканные где-то в Кавказских горах; наверное, пальцами проворными таинственных красавиц-ковровщиц. Серебряные мисы, стопы и стаканы с крышками блестели, начищенные, на буфете. Старинные пищали висели на стенах. Портреты рядом с оружием казались также воинственными. Большой портрет королевы Ядвиги[12], старинной польской красавицы, тоже, казалось, смотрел сурово. Ее супруг, литвин Ягелло, победил в битве при Грюнвальде рыцарей Тевтонского ордена, а она отдала свои драгоценности на то, чтобы Краковский университет был устроен лучше прежнего!..
Зимой вечерами сидели у камина. Тепло живого огня согревало и бодрило. Отец курил трубку с длинным мундштуком. Хеленка вышивала в пяльцах. Михал пытался разбирать Овидиевы «Метаморфозы»…
* * *
Первым воспоминанием ее детства была сальная свеча. Уже когда она выросла и перевидала много самых разных свечей, она припоминала сальные свечи своего детства, такие вонючие. Но она помнила ясно, что, когда она была маленькой, эти свечи вовсе не казались ей вонючими, она ведь никаких других свечей не знала, когда была совсем маленькая.
Сначала они жили в городе, она так и не узнала, в каком. Это мог быть Каменец Подольский или какой-нибудь другой город. Она помнила крепостные стены, реку, утлый мостик. Потом почему-то – какую-то избу, похожую на домишко ее няньки, этот домишко она помнила хорошо…
Тогда ее звали так, как назвали от рождения. Звали ее – Мата. Она это имя тотчас возненавидела, как только стала смыслить нечто в окружающем ее мире. Она тотчас почувствовала, что это имя – совершенно не ее имя! Потом у нее были другие имена, даже и много имен. Она потом сама выбирала и даже и придумывала себе имена. Но еще в детстве она однажды вдруг поняла, что никакое имя нельзя прикрепить, прилепить к человеку навечно! То есть, конечно же, можно, очень даже и возможно, если человек сам верит, что это возможно! И она, едва подросла, убедилась, никого не расспрашивая, а полагаясь, единственно, на свою интуицию, на чутье, что все люди так и думают, именно так и думают, что это возможно… А вот она не думала, что это возможно, и потому никакое имя не могло прилепиться, прилипнуть к ней. Она выросла и смеялась над именами, подхватывала, придумывала какое-нибудь имя или прозвание, легко прикрепляла к своему очередному обличью, как прикрепляют к платью ленточки и кружевца, а после так же легко бросала…
Сначала они жили хорошо, для нее эта давняя хорошая жизнь в детстве оставила в памяти вкус гречневой каши. Она помнила пасхальную трапезу, да, вероятно, пасхальную. Помнила комнату, убранную зеленью. Прямоугольный стол, застланный белой парадной скатертью, уставлен был тарелками, плоскими блюдами и стеклянными бокалами. Женщины в чепцах, а иные с белыми платками на головах, как-то складчато накрученными, мужчины в шляпах – разговаривали, улыбались, ели. Женские мягкие пальцы совали в ее приоткрытый детский рот кусочек вареной курятины. Было ужасно невкусно. Курятину она с той поры не любила. Не любила она также и смесь из толченых орехов, тертых яблок и корицы. И рыбу она не любила, а любила свежие овощи и плоды, сыр и белый хлеб с маслом… Какие-то люди остановились подле дома с треугольной крышей. Она помнила круглые черные шапки, похожие на такие тарелки, и темные плащи с выпущенными поверх широкими белыми воротниками. У отца была темная кудрявая борода. Мать она совсем не помнила, потому что мать умерла, когда девочка была еще совсем маленькой…
В дальнейшей своей жизни она никогда не интересовалась евреями. Это, конечно, было понятно, почему, то есть потому что вид евреев непременно напоминал ей о ее происхождении, о ее детстве.
Отец ее был златокузнецом, работал также и по серебру, по бронзе и по меди. Мастерская помещалась в грязном доме, на кривой грязной улочке. Здесь пахло горячим металлом и дурным кофием, но тогда она еще не могла знать, что этот кофе дурен. Отец брал в бакалейной лавке обжаренный молотый дешевый кофе с примесью желудей и цикория, брал леденцовый сахар, хлеб и масло. На заднем дворе держали козу. Потом уже она узнала, что в Польском королевстве козы имеют прозвание «жидовских коров». Какая-то женщина в чепце, повязанная грязноватым передником, варила кофе в молоке. Отец и подмастерья пили кофе с леденцовым сахаром и ели хлеб с маслом. Она помнила, что ненавидела эту женщину. Это было даже и странно, то есть то, что она не помнила мать, но запомнила, как ненавидела служанку, которая в определенном смысле заменяла ее вдовому отцу жену.
Отец работал на христианских заказчиков, не самых, впрочем, богатых и влиятельных, а вот на таких шляхтичей, как отец Михала. Когда она выросла, ей довелось услышать, что отец был хорошим мастером, умел угождать заказчикам, бокалы, кубки, перстни и золотые цепи, сделанные им, сходили за цеховые работы краковских ювелиров, но своего клейма у него не было. И более всего он исполнял, конечно, заказов своих единоплеменников. Потом ей показывали серебряные, медные, бронзовые подсвечники, стаканы, настенные светильники, сделанные ее отцом; она, девочка-подросток, вертела в пальцах, призадумавшись, округлый серебряный стакан, читала про себя старинные еврейские буквы, причудливые, как бывает причудливая мелкая вязь тонкого узора… Память ее также была причудлива, избирательна. В сущности, она не помнила мастерскую отца. Потом она узнала, что отец вместе с ней, совсем маленькой, переезжал, по меньшей мере дважды, из одного города в другой. Но именно эти переезды она не помнила… Она также не помнила, чтобы отец говорил с ней о ее матери, но девочка после узнала, что когда ее мать заболела чахоткой, отец у многих взаймы брал деньги помалу, многим сделался должен, лечение стоило очень дорого, в общине сердились, потому что тянул с выплатами, вот тогда-то он и перебрался из того города, где его дочь родилась, в другое место. Кредиторы, однако, сумели отыскать его через большую ярмарку в Люблине, где могли видаться общинные старшины разных городов. Эти кредиторы уже не хотели ждать, пришлось расстаться с большой частью имущества. Отец уже не работал с благородными металлами, с золотом и серебром, а брал дешевые заказы на изготовление обычной медной посуды и утвари, это были пасхальные блюда, медные бочки для воды, медночеканные кувшины, таганки, котлы. Ажурные решетки и оковку дверей для синагог ему уже не заказывали. Теперь заказчиками его оставались только совсем небогатые ремесленники-евреи, сапожники, портные, пекари и прочие городские обыватели. Он работал по старинке, применяя выколотку, чеканку и гравировку; пайку использовал редко. Наконец он тоже заболел туберкулезом. Вернее всего, он заразился от больной жены…
На землях Польского королевства многие крестьяне, малороссы и белорусы, придерживались греко-восточной веры, в то время как дворяне, от самого малоимущего шляхтича до первейших князей, являлись самыми преданными Риму католиками. Таким образом, дворяне и крестьяне зачастую составляли два противных друг другу религиозных лагеря. Евреи же пришли во владения польских королей из германских княжеств, это сразу возможно было понять по их языку, представлявшему собой немецкий диалект. Но этот диалект пополнился многими польскими и другими славянскими словами, потому что евреи жили здесь уже более двухсот лет…
Какое-то переселение она все же смутно помнила, то есть и не то, как отец вез ее куда-то, а привал в пути, когда несколько бородачей сидели в овине вокруг котелка, погружали вовнутрь ложки, хлебали какое-то варево, среди них был и ее отец, но что в это время делала она, не запомнилось. Потом ей было уже лет пять и, наверное, она жила то у своей няньки, то вместе с отцом… Нет, не пять, в пять лет она уже начала хорошо помнить себя. Не пять, а года четыре, да. Худой человек в темной грязной одежде, с таким лицом, очень худым, и с такими глазами, как будто сердитыми, горячими и очень большими, это и был ее отец. Когда он страшно кашлял, так страшно хрипел, она пугалась, ее пугал его раскрытый мокрый рот, хрипы в груди и запомнившийся скомканный грязный окровавленный платок… Когда он успокаивался, то поглядывал на нее, улыбаясь быстро, как будто она представлялась ему забавным существом. Жилье у него было очень плохое, курная хата. Когда топилась печь, было тепло, но дымно, дым щипал глаза, оконце чуть не сплошь было забито досками. Лачуга сколочена была из жердей, старых горбылей и хвороста, обмазана землею и глиной. Зимние ветра сотрясали ее, словно приступы лихорадки – лихорадочного больного. Стропила гнулись, дранки скрипели… Она не помнила никаких нянькиных слов о болезни отца, но потом почему-то была уверена, что нянька боялась, как бы девочка не заразилась чахоткой и не заразила бы и ее. То, что болезнь отца была смертельна, девочка чувствовала; то есть, когда она подросла, ей представлялось, будто она это чувствовала в своем раннем детстве…