– Так что, пока не поздно, – продолжил прокурор, – займитесь воспитанием сына!
Ивану Сергеевичу захотелось закричать, что это во-все не его сын, мол, посмотрите на его харю и на мое лицо, есть ли в них что-то общее, ведь совершенно ничего, обманула меня жена, приписав чужое семя моему организму, но вслух сказал, что непременно отдаст все свое свободное время на пригляд за сыном.
– Если что, – подбодрил прокурор, – мы поможем!
Вечером Иван Сергеевич вызвал Митю на разговор. В руках он сжимал ремень с внушительной пряжкой.
– Ты чего, меня загипсованного бить будешь? – спросил Митя.
– Так я тебя по заднице лупану, а не по руке! – уточнил Иван Сергеевич.
– Тогда ладно, – согласился подросток.
Он посмотрел на мать, на ее оплывшее лицо и в мутные глаза заглянул.
Катя не выдержала этого взгляда, сначала отвернулась, а затем истерично проговорила:
– Ой, больше не могу!
Она поднялась на ноги и подалась к буфету, из которого выудила бутылку портвейна и два фужера.
– «Агдам»? – поинтересовался Митя.
– «Агдам», – машинально ответила мать.
– Достань и мне фужер!
– Да ты что! – побагровел Иван Сергеевич. – Совсем обнаглел!
В воздухе просвистело, и металлическая пряжка угодила Мите прямо в бочину, обжигая часть ягодицы.
Неуверенный в отцовстве Иван Сергеевич вновь замахнулся на сына, но тот без видимого труда ловко перехватил здоровой рукой ремень, дернул его на себя и, уже вооруженный чужим оружием, надвинулся на Ивана Сергеевича.
– Ты что это, гаденыш, удумал?!! – испугался батька. – А ну не балуй!
– Митя-я! – заголосила Катерина. – Митенька, не надо!..
– А я его трогал? – оправдывался Петров.
– Так он же отец твой!
– И что?
– Нельзя на отца-то!..
Петров слушал мать лишь краем уха и, настигнув Ивана Сергеевича, хлестнул его пару раз кожей по коже, впрочем, не сильно, для острастки, и сказал:
– Еще раз, папаня, тронешь меня, убью!
После этого в семье воцарился мир. Катерина разлила «Агдам» в три фужера, и через пятнадцать минут дружная семья пела трехголосьем: «Хазбулат удалой!»
А через три месяца в пьяной драке Петров убил своего Ивана Сергеевича, проломив тому веснушчатую лысину до самых серых мозгов.
Катерина сидела над холодным Иваном Сергеевичем и, держа его изувеченную голову на коленях, тихонечко выла. Потертый халат распахнулся, обнажив большую веснушчатую грудь, удивительно гармонирующую с лысиной мертвого мужа.
– Ах ты мой Ванечка! – причитала женщина, чувствуя под пальцами липкую кровь. – Любимый мой!
Внезапно она вспомнила акушера Ротшильда, его тихий вкрадчивый голос, увещевающий не бросать ребенка, который впоследствии должен был стать ей опорой и любящим навсегда. Слезы, словно горные хрусталики, покатились водопадом на ее грудь, и она прорыдала:
– Будь проклят ты, акушер Ротшильд!
А Митя в момент прощания матери с мужем сидел на кухне, пил стаканами портвейн «Агдам», впрочем, сильно не пьянея и совершенно не чувствовал жалости ни к убиенному Ивану Сергеевичу, ни тем более к матери, гладящей пухлой рукой разрушенные мозги его батьки.
Когда Петрова уводили, уже по-взрослому, в наручниках, с ударом палкой по почкам, он посмотрел на мать с жалостью, сказал: «Извини, если что не так» – и пошел перед конвоиром, более не оборачиваясь.
И у Катерины взорвалось внутри.
– Сыночка моя, сыночка! – заголосила она, вдруг поняв, что остается одна-одинешенька на этом свете, что не видать ей более мужских ласк, что завянет она с послед-ними месячными и даже сыновних объятий ей не достанет… – Сыночка!..
И бросилась мать к конвоирам в ноги и, вертясь половой тряпкой, заумоляла оставить ей Митеньку, что, мол, ребенок он, что не сможет она перенести два горя сразу, но милиционеры отворачивали от бедной женщины лица и говорили, что не могут отпустить Петрова, убийца он, отцеубийца!
– Не отец он ему был! – закричала Катерина в по-следней надежде. – Не было у них крови общей! Защищался Митенька от унижений отчима!
Сын замедлил шаг и обернулся к матери.
– Да какие же унижения, мам? Батька хороший мужик был. Просто повздорили малость…
– И ты отца топором по башке! – не выдержал конвоир.
– А что, по ногам? – спросил Митя.
На сей раз он получил сильный удар по почкам и, свернувшись вдвое, вылетел из квартиры.
Катерина лишилась чувств и с грохотом свалилась на пол. Причем халат ее вовсе распахнулся, показав белому свету не очень привлекательное тело, которое, впрочем, любил Иван Сергеевич…
Приговоренный ранее условно Петров получил по совокупности десять лет. А поскольку ему не исполнилось еще шестнадцати, отбывать срок пришлось на детской зоне.
Первые три месяца парня пытались ломать такие же подростки, как и он. Митю били и опять искорежили руку в том же месте, в плечевом суставе. Но Петров слабины не давал и дрался жестоко, используя в бою все средства, вплоть до зубов. Одному из авторитетов он прогрыз бедро до самой артерии. Еще бы миллиметр, и авторитет отправился прямиком на небо. После авторитет долго разглядывал синюю артерию и удивлялся, что из нее вся человеческая кровь может вытечь за полторы минуты.
– Точно? – интересовался он, сплевывая табачную слюну.
– Точно, – подтверждал Митя.
– Откуда знаешь?
– Санитар один рассказывал.
– Значит, если чикнуть перышком, то того?..
– Того…
После этого инцидента Митю перестали трогать, более того, авторитет позвал как-то его ночью к общему столу, на котором помимо закусок стояло несколько фугасов, отливающих зеленым стеклом.
– Пить будешь? – спросили Митю.
– А то.
Сорвали с первой бутылки крышку и плеснули в кружки.
– «Агдам»? – поинтересовался Петров.
– «Три семерки», – ответили ему. – А какая разница?
– Батя мой любил «Агдам».
– Это которого ты топориком кончил?
Митя не ответил и взял со стола кружку, ощутив во рту прилив слюны.
– Ну тогда за помин души папы твоего! – провозгласил авторитет и оскалился. – Душегубец!
Митя выпил до дна. «Три семерки» согрели желудок и сделали голову правильной.
Позже, когда было выпито двенадцать фугасов и выкурено столько же косяков, Митя заснул на нарах и снилось ему, что он грудник, присосавшийся к материнской груди, из которой вместо молока течет чистейший портвейн «Агдам».
Его вырвало на соседа снизу, и тот полночи, матерясь, отмывался в туалете, был засечен надзирателем и избит по полной программе за нарушение режима…
Через два года Петрова перевели на взрослую зону, где он стал простым мужиком. С воли ежевечерне таскали самогон, и в течение восьми лет он потреблял его, словно воду, втайне мечтая о полстакане «Агдама».
Лишь на третьем году лагерей, всего один раз за десять лет, за огромные деньги, скопленные втайне, ему доставили с воли знакомый фугас.
Всех прихлебателей Митя послал на три буквы и наполнил алюминиевую кружку до краев. Только он поднес ее ко рту, только вдохнул масляный аромат, как в барак вошел зам. начальника зоны и, подергивая отмороженным носом, сообщил:
– Слышь, Петров, мать твоя померла!
Митя даже не моргнул. Он опрокинул в себя кружку, выдохнул, зажмурился и отвалился на нары.
– Завтра в карцер! – приказал зам. начальника зоны.
– Фугас изъять? – поинтересовался надзиратель.
– Пусть дожрет. Мать все-таки…
Протрезвел он уже в карцере, когда, студя копчик на бетоне, покрытом изморозью, вдруг вспомнил Катерину. Он вспомнил ее рыжие волосы и поднял руку, как будто хотел дотронуться до материнского запаха. Но рука черпанула пустоты, зато вдоволь – колючей морозом, пахнущей одиночеством и смертью. А еще ему представился Иван Сергеевич, отец, с грустными глазами. И спрашивал батя:
– Ты чего, сынок, топориком меня по голове-то? По лысине? У меня даже волос нету! Митька!..
Петров встал с бетона, размялся, а потом неожиданно сложился пополам, да как побежал, выставив вперед голову, да как треснулся ею о стену, отскочил, будто мячик, и рухнул на пол, окровавленный.