К началу шестидесятых годов Вишняков ходил все в той же белесой гимнастерке, но времени чуточку уступил – надевал поверх гимнастерки черный дешевый пиджак, а ордена и медали заменил планками к ним. Карманы древней гимнастерки были аккуратно заштопаны, к вороту пришиты новые пуговицы, но ремень был фронтовой, широкий, потрескавшийся.
Перед Прончатовым парторг сидел прямо, расправив плечи, выпятив грудь, лицо у него было таким же сухим, желтым, словно обожженным войной, хотя с конца ее прошло около двадцати лет. И кирзовые сапоги у него так блестели, что в них можно было смотреться. В кармане галифе парторг постоянно носил кусок бархата, и Прончатов не раз видел, как он, вынув его, наводил на голенища глянец – это была привычка, с которой Вишняков не мог бороться.
Да, разными были главный инженер и парторг, и молчали они по-разному: Вишняков тяжело, с поджатыми губами и непреклонным выражением лица, а Прончатов легко, просветленно, думающе. Потом он даже улыбнулся своим мыслям, поправив выбившиеся из-под рукавов манжеты, негромко сказал:
– Чего же делать, Григорий Семенович, надо разбираться с Исидором Нехамовым. Коленчатый вал все-таки…
Прончатов умышленно упрощал язык, нарочно нагонял на себя простоту, хотя Вишняков примитивным человеком не был, а просто интеллектуально и технически отстал от века, жил по-прежнему, во фронтовых годах.
– Ты понимаешь, Григорий Семенович, чувствуется все-таки отсутствие директора, – медленно подбирая слова, продолжал Прончатов. – Так ты мне, пока не приехал Цветков, помогай. Позабудь, так сказать, о наших распрях.
На обширном столе Прончатова ничего не стояло, не лежало, был он пуст, как аэродром, и Вишняков ни за что не мог зацепиться взглядом. Однако на предложение Прончатова о мире надо было отвечать, и Вишняков длинно задумался. Затем он поднял крупную, лобастую голову, прищурившись, сказал:
– С Нехамовым разберемся… А насчет помощи, Прончатов, так она тебе не нужна. Ты ведь все на свой манер делаешь, товарищ главный инженер. Ты ведь один шагаешь в ногу, а вся рота – не в ногу.
Он замедленно поднял руку, грустновато покивал – серьезный, непробиваемый, неулыбающийся, похожий на бульдозер, когда тот раздвигает грудью тяжелую глину. Да, железным человеком был Григорий Вишняков, продолжая жить фронтовой жизнью, не знал полутонов, черное для него всегда было черным, белое – белым, видимо, поэтому ни пятнышка, ни царапинки не было на послужном списке Вишнякова: не пил, не курил, не изменял любимой жене. Броня прошлых заслуг, сталь сегодняшних добродетелей надежно прикрывали выпуклую орденоносную грудь парторга.
– Опять ты за свое, Григорий Семенович! – рассмеялся Прончатов. – Опять сорока про Якова…
– Про него… – тоже оживленно согласился Вишняков. – И буду говорить до тех пор, пока ты не поймешь! – Он сцепил пальцы, хрустнул ими. – Ты выше всех себя ставишь, Прончатов! С коллективом не считаешься, хороших работников гонишь, плохих выдвигаешь… И парторганизация для тебя – тьфу! Вот, например, последнее решение парткома ты не выполнил… Почему?
– Ну вот…
Это было так нелепо, дико, что Прончатову не хотелось и смеяться, но он все-таки круто повернулся к парторгу и выдавил из себя любезно-ироническую улыбку. «Ну что с ним поделаешь!» – чуточку рассеянно подумал Олег Олегович, так как ему в голову пришла еще одна мысль, крупнее первой. Он подумал о том, что Вишняков был на самом деле подвижником, бессребреником. Взять хотя бы его давнюю дружбу с заведующим промышленным отделом обкома Семеном Кузьмичом Цыцарем… Они воевали в одном батальоне, спали на одних нарах, рассказывали, что именно Вишняков вынес раненого Цыцаря с поля боя, но весь Тагар также знал о том, что Вишняков за все послевоенные годы ни разу не воспользовался дружбой Цыцаря; наоборот, он вставал на дыбы, когда заходила речь о том, что Цыцарь может ему помочь.
Прончатов мягко, изучающе смотрел на Вишнякова. Он в сотый раз с грустью думал о том, что не может быть дружным, согласным с парторгом, и это печально, так как он, Прончатов, привык к тому, что даже от слова «парторг» становится легче его инженерная и административная ноша. Сейчас же Прончатову было тяжело уже от того, как Вишняков смотрел на него, как прищуривался, как каменно держал прямые плечи.
– Ты опять за свое! – сдержанно засмеялся Прончатов. – Ну когда это кончится, Григорий Семенович?
– Никогда!
Вишняков упрямо, как молодой бычок, мотнул головой, усмехнувшись, окатил Прончатова таким холодным взглядом, из которого сделалось понятным, что парторг не принимает всего Прончатова: ему были неприятны серый костюм главного инженера, туфли-мокасины, выпуклая прядь волос на лбу, поза, накрахмаленная сорочка, запах «Шипра». Главный инженер весь – от волос макушки до туфель – был чужд Вишнякову, отдален от него, как небо от земли.
– Мне трудно с тобой говорить, Григорий! – вдруг с тоской и отчаянием проговорил Прончатов. – Так трудно, что слов не нахожу. И что это значит: «Хороших работников гонишь, плохих выдвигаешь»? У тебя примеры есть?
– А как же! – безмятежно отозвался Вишняков. – Куренного ты со света сживаешь, а Огурцова во все дыры тычешь. Где справедливость, Прончатов?
Парторг выпрямился, привычным солдатским движением огладил складки гимнастерки, подбородок выпятил так, точно его подпирала жесткая пряжка каски.
– Вот такие дела, дорогой товарищ Прончатов!
Олег Олегович сидел грустный, словно приплюснутый к сиденью кресла тоской и одиночеством, свалявшимися на него вместе со словами Вишнякова. Да, все было бы по-другому, бороться против назначения в Тагар нового директора Цветкова было бы во сто крат легче, если бы Вишняков понял, что в мире происходит промышленная революция, а сама жизнь так стремительно изменяется, что в ней нет места не только гимнастеркам времен Отечественной войны, но и широким брюкам пятидесятых годов.
– Чепуху говоришь, Григорий Семенович! – устало сказал Прончатов. – Как можно назвать плохим работником умного, знающего, прогрессивного молодого инженера? Ты пойми: если есть в конторе Огурцов, значит будут получены и освоены новые электрические краны…
– А что краны? – мгновенно ответил Вишняков. – Я людьми занимаюсь, а не техникой… – Парторг остро прищурился. – А твой Огурцов скептик, он над всем смеется… Ну, чего ты молчишь, Прончатов!
Олег Олегович все еще грустил, думая о времени, о бесконечности. В математике бесконечность – это, например, ряд натуральных чисел, в жизни – это морщины, угасание ума, дряхлость, сама смерть: вот был директор Иванов, и вот нет его! И приходят на место покойного Прончатов или Цветков, а на их место придет теперешний механик, а на место механика… Ох ты, мать честная, какие мысли могут возникать в голове, когда перед тобой сидит парторг Вишняков!
– Ну, хватит гнать бодягу! – вздохнув, сухо сказал Прончатов. – Времени у меня немного, но изволь, Григорий Семенович, выслушать пространную речь. Обвинение уж очень серьезное…
Прончатов встал, подняв руку, вяло помотал в воздухе кистью. Он так делал всегда, когда напряженно думал или разговор был ему неинтересен, неприятен; Прончатов при этом становился насмешливым, глаза у него поблескивали. Весь он был опасным, настороженно-ласковым.
– Ну вот, слушай, Вишняков! – холодно произнес Прончатов. – Меня, молодого бригадира грузчиков, тагарские бабы и мужики, то есть, по-твоему, народ, послали учиться в лесотехнический институт. Все пять лет, пока я там учился, мужики и бабы вкладывали в меня деньги, чтобы я, Прончатов, знал то, чего не знают они… – Он усмехнулся, покачав головой. – И вот я вернулся… Не кажется ли тебе, Вишняков, что народ должен потребовать обратно свои деньги, если я стану спрашивать у него, как учаливать плот или грузить лес на металлические баржи? – Прончатов прошел наискосок по ковру, резко повернувшись возле окна, встал спиной к Вишнякову. – Я советуюсь с коллективом только в тех случаях, когда речь идет о морально-этической стороне вопроса. Разве я не обратился к людям с просьбой спасти Коло-Юльский моль? Обратился, и его спасли…