– Хорошо, давайте, в общем, выпьем за это – я буду добровольцем.
Я готов был обнять его. Своим сарказмом он указал единственно возможный способ действий, доступный для нас, командиров. Застенчивый молодой Бернхард, который выглядел крайне несчастным и который еще не прикоснулся к еде, потрясенно спросил:
– Кто это решил? Что думает рейхсмаршал? Конечно, фюрер не может… – Он замолчал и беспомощно посмотрел вокруг.
О, достойный продукт гитлерюгенда[44], подумал я. Но прежде чем успел что-нибудь сказать, Фрейтаг ответил:
– Ничего он не думает. Он только хочет, чтобы мы со страху наделали в кальсоны. Возможно, все мы станем более проницательными, когда трибунал найдет среди нас нескольких виновных и подарит этой отбивной…
Я не мог позволить разговору продолжаться в таком тоне; цинизм не поможет в этой ситуации. Так что я размеренно и бесстрастно произнес:
– Генерал попросил, чтобы я сообщил вам, что он вмешается, чтобы защитить нас, и что мы не должны волноваться. Но сам он был тоже разочарован. Сотня истребителей в воздухе и только один сбитый противник – он все еще не может поверить в это.
Бомба, разорвавшаяся недалеко от дома, заставила зазвенеть стаканы на столе. Электрический свет моргнул один или два раза, затем погас.
– Неприятности снова здесь, – произнес Толстяк в темноте. – Господин майор, я отнесу вашу раскладушку и спальный мешок в грот.
Мы скатились вниз по лестнице и только под открытым небом смогли услышать звенящий гул двигателей «веллингтона». Ночью все еще было жарко. Яркий свет от горящих домов отражался на поверхности бухты.
Протиснувшись через проем в стене, я выпрямился. Воздух в гроте был тяжелым из-за сигаретного дыма и запаха пота. Фрейтаг стал произносить лекцию на предмет храбрости. В его правой руке была зажата бутылка марсалы[45], его любимого напитка; этим вечером он обходился без стакана. Лицо Кёлера, по контрасту с его черными как смоль волосами, при свете карбидной лампы выглядело прозрачным и очень бледным. Недавно он перенес малярию, однако отказался от отпуска домой, чтобы остаться со своей эскадрильей.
Гёдерт с закрытыми глазами полулежал в шезлонге. Штраден и Бахманн, подпирая коленями стол, беседовали шепотом. В сумраке около узких каменных ступеней, ведших на виллу, сидела светловолосая девушка Тереза. Около нее стояла ее бабушка, как всегда, прямая точно шомпол и едва различимая среди окружающих теней в черном платье и черной вуали.
Бернхард и Цан сидели на стульях, лицом к Фрейтагу. Толстяк поставил мой шезлонг рядом со стулом Фрейтага и налил мне стакан вина. Беседу только что прервал новый взрыв, и все, что услышать можно было, – только шипение лампы.
Фрейтаг повернулся ко мне.
– Хорошо, разговор закончен, – произнес он. – Лидеры групп, участвовавших в вылете, должны сделать шаг вперед. Это нас они должны будут отдать под трибунал.
– Да, – согласился Гёдерт, – именно так и надо поступить.
– Но не означает ли это признания в трусости? – возразил Кёлер.
Фрейтаг замахал руками, почти как итальянец:
– Только суд может выяснить, вели ли себя летчики-истребители как трусы. Он должен сообщить нам, как атаковать противника и является ли каждый, кто вернулся домой, не сбив самолета, трусом. Предположим, вы приближаетесь с задней полусферы и в вас стреляют сотни пулеметов, вы использовали весь свой боекомплект, а тяжелые бомбардировщики все же продолжают катиться вперед и с этим ничего нельзя поделать, – тогда вы должны идти на таран, иначе вы трус.
– Да, – сказал Кёлер, – это то, что он[46] подразумевал в своей телеграмме: предполагается, что мы должны таранить «Крепости».
Внезапно все замолчали и с надеждой посмотрели на меня, как будто я должен был знать ответ. Большие глаза Бесенка, с их обычным испуганным выражением, сейчас особенно внимательно глядели на меня, словно спрашивая: «Это правда?»
Но опять первым заговорил Фрейтаг; он был слишком разгневан, чтобы оставаться молчаливым, ему требовалось выпустить пар.
– Конечно. Они напечатают вашу фамилию в сводке вермахта, и ваш старик получит любезное письмо, которое можно заранее напечатать, чтобы при необходимости вписать только ваше имя внизу. А еще можно сэкономить на таком бесполезном мусоре, как парашюты и спасательные жилеты.
– Я полагаю, что вы больше не будете нуждаться в пушках, – добавил Кёлер.
Бахманн оставался серьезным – цинизм был чужд его характеру.
– Кто мог забить такой ерундой его голову? – спросил он. – Вы же знаете, что он сам был летчиком-истребителем. Как он мог так поступить с нами?
– Рейхсмаршал все еще не понял, что мы перестали летать на бипланах с крыльями на проволочных расчалках, – ответил я, – и что мы больше не сидим в открытых кабинах в мехах и не носим огромных защитных очков. Он, конечно, никогда не носил кислородную маску и понятия не имеет, как мы определяем курс или пользуемся рацией. Так как же можно ожидать, что он поймет характер современной воздушной войны?
– А это ему ни к чему. Возможно, как главнокомандующий люфтваффе, он и не обязан знать о подобных вещах. Но другие там должны советовать ему… – Кёлер умолк и задумался.
– При условии, что он их слушает, – усмехнулся Фрейтаг. – Я скажу вам, что он хочет. Он хочет побед. Как он беспечен. В последнее время не все для люфтваффе складывалось хорошо. Раньше были Крит, или Норвегия, или, в самом начале, Польша – тогда были успехи. Но теперь, когда другая сторона демонстрирует нам более совершенный тип воздушного боя, чем существовавший ранее, единственное, что ему остается, – требовать побед!
– Но эти «малиновые штаны»[47], которые роятся вокруг него, – возразил Кёлер, – разве они не могут ему доказать?
– Они втыкают флажки в оперативную карту, говорят: «Да, господин рейхсмаршал» и весьма приблизительно представляют, как мы ведем войну. Они даже не имеют мужества прямо сказать ему, что происходящее теперь отличается от его воспоминаний 1917 года. Чего можно ждать от них? Лишь несколько из них когда-то слышали, как ведут огонь по противнику, и, в конце концов, все они хотят однажды стать генералами.
– Но он был летчиком-истребителем, – продолжал Кёлер, – и если он не понимает специфики наших действий или воздушного боя на высоте 9000 метров, то настало время, чтобы кто-нибудь объяснил это ему!
– И кто же объяснит ему? – спросил Бахманн. – Начальник технического управления люфтваффе служил в той же эскадрилье, что и рейхсмаршал; он также был одним из самых известных пилотов Первой мировой войны[48]. Геринг, конечно, выслушал бы его. Я уверен, что у него получилось бы. Но он застрелился.
– Он, конечно, смог бы, – подтвердил я, почувствовав, что должен вмешаться, чтобы прекратить этот саморазрушительный диалог. – Он единственный был способен на это. Я расскажу вам, почему рейхсмаршал думает по-другому и как произошло, что он больше не понимает наш особый мир.
Когда началась война, я командовал эскадрильей ночных истребителей. Да, мы имели их даже тогда! Мы размещались на маленьком травяном аэродроме около Бонна и пытались перехватывать одиночные «бленхеймы»[49], которые вторгались на территорию рейха, сбрасывая агитационные листовки. Утомительная была работа преследовать этих парней. «Бленхейм», подобно старому «юнкерсу»[50], был полностью оборудован для слепых полетов, и это подразумевало, что мы на своих одноместных «мессершмиттах» должны были взлетать в любую погоду. Гражданское население строго соблюдало светомаскировку, так что полет в кромешной темноте был жутким опытом. Я все еще задаюсь вопросом, как мы набирались храбрости снова и снова испытывать удачу; мы имели очень малый опыт ночных полетов, и наше навигационное оборудование было чрезвычайно примитивным. Неудивительно, что с таким набором мы так ничего и не положили в свой мешок. Британцы летали очень высоко, преимущественно в облаках.