Женька глядел в ускользающие серые глаза, видел нервную жилку на крепкой шее, беспокойный палец с обручальным кольцом. Потом Женька медленно-медленно подумал: «Не хочет он меня вести к директору…» Конечно! Добродушный директор, поохав и поахав, непременно заинтересуется новой трактовкой образа Онегина, завуч Викентий Алексеевич наверняка доберется до фразы: «В учебнике – для экзаменов, в классе – для души!»
Потрясенный Женька не мигая смотрел в серые глаза преподавателя литературы. «Он боится, боится!» Медленно-медленно наплывала острая жалость к учителю; жалким, тонким казалось золотое кольцо, самодельным – купленный в городе галстук, обнаружилась седина, начинающая трогать виски Бориса Владимировича, корпевшего сутками над стопками тетрадей.
– Борис Владимирович! – прошептал Женька. – Борис Владимирович… Это ничего, это пустяки… Я читал Писарева, знаю, что это он говорил про Ленского «самолюбивая посредственность»… Я скажу Петру Васильевичу, что я виноват во всем…
Вчерашний вечер, длинная ночь, птичья головка Людмилы Гасиловой, холодный край стакана – все сошлось, сцепилось, взяло Женьку за горло. Он согнулся и тихо заплакал – на виду у всей школы, возле дверей директорского кабинета.
Время приближалось к десяти, графинчик с водкой был ополовинен, на тарелках не оставалось ни мяса, ни овощей, и уже заканчивалось гостеванье капитана Прохорова в трехцветной пустой комнате.
– Мой ученик и друг, Александр Матвеевич, был естествен, как… как молодая репа… В тот же вечер мы с ним долго беседовали. Впечатление было странное. Он был скучным, как старик, и наивным, словно первоклашка… И всего только одни сутки! Не знаю, как у вас, но в моей молодости такого резкого перехода, кажется, не было… В каком возрасте стрелялся Алеша Пешков?
– Помнится, в семнадцать…
– Ой ли?
Перед Прохоровым лежала еще одна фотография Столетова, принесенная Викентием Алексеевичем из спальни. На ней Женька стоял в петушиной позе, со специально прищуренными глазами, с расчетливо закинутой назад головой.
– Мне трудно говорить о Женькиных любовях! – сказал Викентий Алексеевич. – Я не выношу Людмилу Гасилову, полон нежности к Соне Луниной и до сих пор ханжески побаиваюсь Анну Лукьяненок, пытавшуюся соблазнить моего Женьку…
– Он был влюблен в Гасилову?
– Он думал, что влюблен…
В спальне мелодично, громко и неторопливо пробили часы. Прохоров узнал по бою высокую коробку из дерева, длинный маятник, вычурные стрелки на медном циферблате; часы были этакие глупые, купеческие, с осипшим пружинным голосом и двумя ключами – для хода и боя, и как раз такие, какие капитан Прохоров собирался купить в комиссионном магазине, как только получит отдельную квартиру.
– Сейчас откроется дверь и войдет Лида! – сказал со снисходительной улыбкой Викентий Алексеевич. – Это, я вам скажу, настолько европеизированный человек…
И действительно: в комнату вошла Лидия Анисимовна – прохладная и свежая, вечерняя и оживленная. По ее виду можно было заключить, что на улице тихо и звездно, что деревня понемножку успокаивается, а река становится пустынной. Мокрые волосы женщины блестели, пахло от нее обской водой, и Прохоров, вспомнив о своем решении каждый день купаться, загрустил. А Лидия Анисимовна подошла к столу, летуче поцеловав мужа в щеку, села.
– Вы только поглядите на них! – насмешливо сказала женщина. – Они еще только начали разговаривать…
После этого Лидия Анисимовна смахнула с брови капельки речной воды и посмотрела на Прохорова прямо, дерзко и так откровенно неприязненно, что он, ничего не поняв, невольно посторонился взглядом. Лицо Лидии Анисимовны мгновенно постарело, сверкнули между губами остренькие зубы.
– Они еще только начали разговаривать… – звонким голосом повторила Лидия Анисимовна. – О прогулке они забыли…
И только тогда Прохоров понял, что произошло. «Я должен был предугадать это!» – подумал он, а вслух сказал:
– Я могу прийти завтра, Викентий Алексеевич.
Слепой учитель молчал грустно, безнадежно; глазницы снова сделались морщинистыми, провалившимися, и он уже не походил на греческие скульптуры, у которых отсутствие живых глаз кажется естественным и потому незаметным. Как и Прохоров, он не знал, что сказать в злой и напряженной тишине.
– Идите гулять! – усмехнулась Лидия Анисимовна. – Зачем приходить еще завтра, когда можно продолжить разговор сегодня… Идите, идите!
Она уже ничего не скрывала… «Ты увидишь луну, реку, дома! – говорило лицо женщины. – А он… – Опять сверкнули мелкие зубы. – Ты любуешься его мужеством, станешь рассказывать за чашкой чая знакомым, с каким удивительным человеком познакомился в Сосновке, а он…»
– Вам еще неизвестно, Прохоров, почему в нашем доме нет ни одного мужского головного убора? – механическим голосом сказала Лидия Анисимовна. – Ну это дело времени! Рассказчик наверняка найдется…
– Лида!
– Не мешай, Викентий!
Не спуская глаз с Прохорова, она медленно засмеялась.
– Мы не носим головные уборы оттого, что боимся потерять ориентировку… Однажды у Викентия веткой тополя сшибло с головы шапку, он, естественно, нагнулся, чтобы поднять ее, и потерял ориентировку… Это было зимой. Сорок три градуса мороза!
– Лида!
– Я прошу тебя не мешать, Викентий!.. А знаете, что мы ненавидим?
– Лида!
– Мы ненавидим сельское строительство… Когда в поселке возникает новое здание, нам хочется взорвать его… Успокойся, Викентий! Я кончила… Отправляйтесь гулять!
Она негромко хлопнула ладонями по столу, поднявшись, насмешливо поклонилась и пошла в спальню – вся ненависть, презрение. Хлопнула оглушительно дверь, занавески закачались, задребезжала пробка в графине, а потом стало очень тихо. Опять было слышно, как потрескивает, погуживает что-то в электрической лампочке.
– Нам пора! – сказал Викентий Алексеевич. – С десяти до одиннадцати я привык гулять…
Но и сам не торопился: посидел еще несколько секунд в тихой задумчивости, потом повернул лицо к электрической лампочке, зафиксировав положение, на мгновение замер. Дальше Викентий Алексеевич действовал как зрячий человек: поднявшись, решительно прошел по комнате, отворил дверь в коридор, двинулся серединой; миновал веранду и крыльцо, похрустывая песком, пошел к калитке, отворил ее и сразу повернул налево. Викентий Алексеевич не пользовался палкой, руки привычно заложил за спину, а линии плеч, шеи, лица по-прежнему напоминали чуткую локаторную конструкцию.
– Тепло! – не останавливаясь, сказал Викентий Алексеевич. – А мне казалось, что прохладнее…
Спелая, как растрескавшийся помидор, уютная, как темнота под одеялом, ночь покалывала землю длинным светом звезд, катилась по блестящей дороге колобком луны; вздымалась к небу черная река, в недалеком лесу аукала ночная пичуга. На улице Октябрьской никого уже не было, собаки лаяли редко и неохотно, а на реке жил в торопливой судороге мотора, как бы поедая самого себя, случайный катеришко, и по-прежнему, не уставая, постанывала в ельнике неумелая гитара.
Викентий Алексеевич шел первым – высокий, сутуловатый, с прямыми офицерскими плечами. Он был одет в плотно облегающие брюки, лыжного типа куртка сидела на нем плотно, все пуговицы были застегнуты, а длинные шнурки ботинок обвязаны вокруг щиколоток – все целесообразно, продуманно.
Повиляв по улице Октябрьской, дорога кончилась, уперевшись в синий лес, рассеченный надвое просекой. По ней они и пошли дальше – на возвышенность обского яра, поближе к мерцающим звездам, к той точке берега, где река, живущая далеко внизу, была совсем не видной, зато Сосновка лежала под ногами с отчетливостью хорошо освещенного аэродрома. Остановившись на самой верхотуре, Викентий Алексеевич сделал медленный поворот на девяносто градусов, расположив щеки ровно посередине между желтой луной и темной пропастью реки, спокойно дождался отставшего Прохорова.
– Вы простили мою жену? – спросил он, когда Прохоров приблизился. – Это я виноват: потерял ощущение времени…