— Однако ж, покоряясь вам…
Мистер Флоски (подходя к ним с дальнего конца комнаты):
— Мистер Лежебок считает, кажется, что Дант входит в моду, так ли я расслышал?
Его сиятельство мистер Лежебок:
— Я осмелился это заметить, хоть говорю о подобных предметах с сознанием собственного ничтожества в присутствии такого великого человека, как вы, мистер Флоски. Я не знаю Дантовых форм и фигур, не знаю даже цвета его чертей, но, коль скоро он входит в моду, заключаю, что они у него черные; ибо черный цвет, я полагаю, мистер Флоски, и особенно черная меланхолия в моде у нынешних сочинителей.
Мистер Флоски:
— В самом деле на черную меланхолию большой спрос, но, когда — чем черт не шутит — ее нет под рукой, ее заменяет зеленая тоска, серая скука, а также хандра, уныние, ночные кошмары и прочая чертовщина. Из-за чая, поздних обедов и Французской революции все пошло к дьяволу и в игру вступил сам дьявол.
Мистер Гибель (встрепенувшись):
— В сильной ярости.
Мистер Флоски:
— Здесь не игра слов, но суровая и горестная истина.
Мистер Лежебок:
— Чай, поздние обеды, Французская революция. Я не вполне улавливаю связь идей.
Мистер Флоски:
— Я бы весьма огорчился, если б вы ее улавливали; мне жаль того, кто улавливает связь собственных идей. Еще более жаль мне того, в чьих идеях любой другой улавливает связь. Сэр, величайшее зло в том, что моральная и политическая литература наша чересчур доступна; доступность, вообще ясность, свет — величайший враг таинственного, а таинственное — друг вдохновенья, восторга и поисков. А поиски отвлеченной истины — занятие исключительно благородное, если только истина — цель поисков — настолько отвлеченна, что недоступна человеческому пониманию. И в этом смысле меня вдохновляют поиски истины. Но только в этом, и ни в каком другом, ибо радость метафизических изысканий не в цели, но в средствах; и, как скоро цель достигнута, нет уже радости от средств. Для здоровья уму нужны упражнения. Лучшее упражнение ума — неустанное рассужденье. Аналитическое рассужденье — занятье низкое и ремесленное, ибо ставит своей целью разобрать на составные части грубое необработанное вещество познания и извлечь оттуда несколько упрямых вещей, именуемых фактами, которые, как и все даже отдаленно ни них похожее, я от всего сердца ненавижу. Синтетическое же рассужденье стремится к некоей недостижимой отвлеченности, подобной мнимой величине в алгебре, начинается с принятия на веру двух положений, которых нельзя доказать, объединяет эти две посылки для создания третьей, и так далее до бесконечности, несказанно обогащая человеческий разум. Прелесть процесса состоит в том, что каждый шаг ставит вас перед новым разветвленьем пути, и так в геометрической прогрессии; так что вы непременно заблудитесь и сохраните здоровье ума, постоянно упражняя его бесконечными поисками выхода; потому-то я и окрестил старшего сына Иммануил Кант Флоски.{35}
Его преподобие мистер Горло:
— Как нельзя более понятно.
Его сиятельство мистер Лежебок:
— Но каким образом ведет все это к Данту, к черной меланхолии, хандре и ночным кошмарам?
Мистер Пикник:
— К Данту, пожалуй, не совсем, но к ночным кошмарам ведет.
Мистер Флоски:
— Нашу литературу мучат кошмары — это несомненно и весьма отрадно. Чай расшатал наши нервы; поздние обеды делают из нас рабов несварения желудка; Французская революция сделала для нас пугалом самое слово «философия» и отбила у лучших, избранных членов общества (к числу коих и я принадлежу) всякий вкус к политической свободе. Та часть читающей публики, которая грубой пище разума предпочла легкую диету вымысла, требует все новых острых соусов, ублажая свое развращенное воображенье. Довольно долго питалась она духами, домовыми и скелетами (мне и другу моему мистеру Винобери обязана она изысканнейшим угощеньем), пока и сам дьявол, даже увеличенный до размеров горы Афон, не сделался слишком «простым, обыкновенным, из низкого народа»,{36} для ее неумеренного аппетита. Духи, следственно, были изгнаны, а дьявол брошен во тьму внешнюю, и нам осталось одно духовное наслажденье — разбирать пороки и самые низкие страсти, свойственные человеческой природе, спрятанные под маскарадными костюмами героизма и обманутого великодушия; весь секрет в том, чтоб создать сочетания, совершенно не вяжущиеся с нашим опытом, и пришить пурпурную заплату какой-нибудь редкостной добродетели к тому именно персонажу, которому никак не может она быть присуща в действительности; и не только этой единственной добродетелью искупить все явные и подлинные пороки персонажа, но представить самые эти пороки как непременное дополненье и необходимые свойства и черты указанной добродетели.
Мистер Гибель:
— Потому что к нам сошел дьявол и ему нравится разрушать и путать все наши представленья о добре и зле.
Марионетта:
— Я не вполне поняла вашу мысль, мистер Флоски, и рада бы, чтоб вы мне ее немного разъяснили.
Мистер Флоски:
— Достаточно одного-двух примеров, мисс О'Кэррол. Стоит мне собрать все самые подлые и омерзительные черты ростовщика-еврея и к ним, как гвоздем, прибить одно качество — безмерное человеколюбие — и вот уже готов прекрасный герой романа в новейшем вкусе, а я внес свою лепту в модный способ потреблять пороки в тонкой и ненатуральной обертке добродетели, как если бы паука в золотой облатке потребляли в качестве целительного порошка. Точно так, если некто набросится на меня в темноте, собьет с ног и силой отберет часы и деньги, я могу не остаться внакладе, выведя его в трагедии пылким юношей, лишенным наследства по причине его романтического великодушия и щедрости, снедаемым упоительной ненавистью к миру вообще и к отечеству в частности и самой возвышенной и чистой любовью к собственной особе. Затем, добавив сумасбродную девицу, с которой вместе нарушит он подряд все десять заповедей (всякий раз, как вы убедитесь, из благороднейших побуждений, каковые надобно прилежно разобрать), я получу парочку трагических героев, как нельзя более подходящих для того вида словесности нынешней, которую я называю Патологической анатомией черной желчи и которая достойна всяческого восхищенья, ибо открывает широчайший простор для проявления умственных способностей.
Мистер Пикник:
— И почти столь же удачного их употребления, как если бы тепло оранжереи использовалось для выведения колючек и шипов размерами с дерево. Если мы этак и дальше будем продолжать, мы выведем новый сорт поэзии, которой главною заботой будет — забыть о том, что есть на свете музыка и сиянье солнца.
Его сиятельство мистер Лежебок:
— Боюсь, что именно это случилось сейчас с нами, иначе мы бы, уж верно, не предпочли музыке мисс О'Кэррол разговора о столь скучных материях.
Мистер Флоски:
— Я буду счастлив, если мисс О'Кэррол напомнит нам, что есть еще музыка и солнце…
Его сиятельство мистер Лежебок:
— В прелестном голосе и улыбке. Могу ли я молить о чести? (Переворачивает ноты.)
Все умолкли, и Марионетта спела:
Скажи, в чем грустишь, монах?
И почему уныл?
Ты побледнел, всегда в слезах,
Иль молодость забыл?
Где смелость? Юный пыл?
Был ты, монах, розовощек,
Огнем твой взор сверкал.
Любого б радостью зажег,
А ныне худ и вял,
Смеяться перестал.
Послушай, что скажу, монах!
Ты мной разоблачен!
То не болезнь, поверь, монах,
Ведь ты в меня влюблен!
Да, да, в меня влюблен!
Но ты не мне давал обет —
Принадлежишь Творцу.
Должна сказать я твердо «нет!».
Ведь страсти не к лицу
Монаху-чернецу.
Ты думаешь, твой вялый взгляд
Во мне огонь зажжет?
Любви любой идет наряд —
Кто любит, тот поет,
Не сыч, а жаворонок тот!