Флавий берет меня за подбородок и скорбно вздыхает:
– Жаль, что Цинна не разрешил ничего менять.
– Да уж, мы бы сделали из тебя конфетку, – прибавляет Октавия.
– Вот погодите, когда она подрастет, – зловеще вставляет Вения, – Цинна уже не отвертится.
Что он им тогда разрешит? Раздуть мои губы, как у президента Сноу? Сделать татуировки на груди? Окрасить кожу пурпуром и врастить в нее драгоценные камни? Покрыть лицо художественной резьбой? Превратить руки в лапы с хищными крючковатыми когтями? Пересадить на щеки кошачьи усы? В Капитолии мне встречалось и не такое. Эти люди хоть представляют себе, какими уродами кажутся нам, обыкновенным смертным?
Значит, однажды я стану беспомощной жертвой капризов моды. Мало того, что все тело болит и требует сна; впереди маячит навязанный брак; президент угрожает убить моих близких, если не справлюсь, – так тут еще и это!.. В итоге к началу обеда, за который Эффи, Цинна, Порция, Хеймитч и Пит уселись, не дожидаясь меня, я окончательно раскисаю и не могу ни с кем говорить. Зато остальные наперебой радуются еде и тому, как сладко можно выспаться в поезде. Все в восторге от нашего тура. Ладно, все, кроме Хеймитча. Мучаясь похмельем, он отщипывает от булки маленькие кусочки. Мне тоже кусок не лезет в горло: то ли от горя, то ли переела с утра. Лениво помешиваю бульон, отхлебываю пару ложек. На Пита, своего будущего супруга, даже смотреть не могу, хотя он нисколько не виноват.
Соседи по столу замечают мое настроение, но я пресекаю любые попытки втянуть меня в беседу. А потом поезд останавливается. Появляется проводница и объясняет: это не дозаправка. Что-то там поломалось, и мы простоим не меньше часа.
Эффи впадает в раж. Достав расписание, она подробно расписывает, как эта непредвиденная задержка повлияет на нашу дальнейшую жизнь вплоть до скончания века. Слушать ее становится просто невыносимо.
– Эффи, да всем наплевать! – вырывается у меня.
Все смотрят с укоризной; даже Хеймитч, которого тоже бесит ее болтовня.
– Нет, правда наплевать! – повторяю я, ощетинившись, и покидаю вагон-ресторан.
Что за жуткая духота! Мне становится дурно. Чуть ли не выломав дверь вагона, не обращая внимания на сработавшую сигнализацию, спрыгиваю на землю. А где же снег? Теплый благоухающий воздух ласкает кожу. Неужели за сутки можно так далеко уехать на юг? Я шагаю вдоль рельсов, щурясь на яркое солнце. В душу закрадываются первые сожаления: Эффи-то здесь при чем? Надо бы возвратиться и принести извинения. Вспышка – признак дурных манер, а манеры для этой женщины слишком важны. Однако ноги сами несут меня прочь, мимо поезда, в даль. Остановка продлится не менее часа. Можно идти целых двадцать минут в одну сторону и только потом развернуться: времени хватит с лихвой. Вместо этого, пройдя пару сотен ярдов, я сажусь на траву и устремляю взгляд перед собой. Интересно, пошла бы я дальше, окажись в руках верный лук и стрелы?
Через некоторое время за спиной раздаются шаги. Наверняка пришел пожурить Хеймитч.
– Знаешь, у меня нет настроения слушать нотации, – обращаюсь я к пучку зеленой травы под ногами.
– Хорошо, постараюсь быть кратким, – отзывается Пит и садится рядом.
– Я думала, это Хеймитч.
– Нет, он еще не догрыз свою булку. – Пит с осторожностью пристраивает на земле искусственную ногу. – Что, неудачный день?
– Да так, – отвечаю я.
Он набирает в грудь воздуха, точно перед прыжком.
– Слушай, Китнисс, я все хотел с тобой поговорить о своем поведении. Ну, тогда, в поезде. По дороге домой. Я ведь знал, что между тобой и Гейлом что-то есть. И ревновал – еще прежде, чем нас объявили парой. Я был не прав: Голодные игры закончились, и ты мне ничем не обязана. Прости.
Его извинения – точно гром среди ясного неба. Конечно, Пит воздвиг между нами стену, когда узнал, что моя влюбленность была чем-то вроде притворства. Но мне ли его винить? На арене я так старательно играла влюбленную, что временами сама не могла разобраться в чувствах к Питу. И до сих пор не могу.
– Ты тоже прости, – говорю я коротко.
– Тебе-то за что извиняться? Ты спасала наши шкуры. Просто мне как-то не по душе, что мы шарахаемся друг от друга в реальной жизни, а перед камерами валяемся в снегу. Вот я и подумал: если не буду строить из себя… ну, ты понимаешь, обиженного мальчишку, мы бы могли стать… не знаю… друзьями?
Все мои друзья, вероятно, обречены на смерть. Однако Пита отказ уже не спасет.
– Ладно.
Словно камень с души свалился. Все-таки меньше придется лицемерить. Лучше бы этот парень пришел со своим предложением чуть пораньше, прежде чем я узнала о планах Сноу. Теперь-то «просто друзьями» быть не получится. Но я благодарна уже за то, что мы вновь разговариваем.
– Что-то не так? – произносит он.
Я не могу рассказать. И молча щиплю пальцами траву.
– Ладно, давай потолкуем о чем-нибудь попроще. Представляешь, ты рисковала жизнью ради меня на арене… а я до сих пор не знаю, какой твой любимый цвет.
Мои губы трогает улыбка.
– Зеленый. А твой?
– Оранжевый.
– Да? Как парик у нашей Эффи?
– Нет, более нежный оттенок. Скорее, как закатное небо.
Закат. Перед глазами тут же встает картина: краешек заходящего солнца и небеса в оранжевых разводах. Красиво. Потом вспоминается глазурная лилия на печенье, и я с трудом удерживаюсь, чтобы не рассказать о визите президента. Хеймитч этого не одобрит. Лучше продолжить незатейливую беседу.
– Говорят, будто все без ума от твоих картин, а я ни одной не видела. Жалко.
– Так ведь у меня с собой их целый вагон. – Пит поднимается и подает мне руку. – Идем.
Приятно, что наши пальцы снова переплелись, и причиной тому – не нацеленные камеры, а настоящая дружба. Мы шагаем обратно к поезду.
– Надо задобрить Эффи, – спохватываюсь я.
– Не бойся перестараться, – советует Пит.
Возвращаемся в вагон-ресторан. Остальные еще обедают. Я рассыпаюсь в преувеличенных извинениях и, по-моему, здорово перегибаю палку – впрочем, этого еле-еле хватает, чтобы загладить столь ужасную вину, как нарушение этикета. Эффи (надо отдать ей должное) великодушно принимает мои оправдания: дескать, она понимает, какое давление я сейчас испытываю, и вновь начинает распространяться о том, как важно, чтобы каждый из нас неукоснительно следовал расписанию. Речь продолжается ровно пять минут. Думаю, я легко отделалась.
По окончании лекции Пит уводит меня в особый вагон, где хранит полотна. Не знаю, чего я ожидала. Наверное, увидеть тигровую лилию – как на том печенье, только размером побольше. И разумеется, не угадала. Пит изобразил на картинах Голодные игры.
На некоторых – подробности, понятные лишь тому, кто был с ним на арене. Струйки воды сочатся сквозь трещины в потолке пещеры. Пересохшее русло ручья. Руки Пита роются в земле, выкапывают коренья. Другие картины понятны любому зрителю. Знаменитый Рог изобилия. Мирта с ее арсеналом ножей под курткой. Белокурый зеленоглазый переродок, подозрительно похожий на Цепа, кидающийся на нас с жутким оскалом. И еще – я. Всюду я. То высоко забираюсь на дерево. То стираю рубашку в ручье между двух камней. То лежу без сознания в луже крови. А вот такой я, должно быть, казалась ему во время сильной горячки: образ выступает из переливчатого серого тумана, под цвет моих глаз.
– Нравится? – спрашивает Пит.
– Мерзость, – роняю я. Мне явственно чудятся запахи крови, грязи, не человечье и не звериное дыхание переродка. – Ты воскрешаешь то, о чем я все это время мечтала забыть. Как тебе вообще удалось удержать в голове столько подробностей?
– Я вижу их каждую ночь.
Понимаю. Кошмары. Я и до Игр знала о них не понаслышке. Теперь они – постоянные спутники сна. Старые – об отце, которого на куски разрывает в шахте, – в последнее время редки. Зато я еще и еще раз переживаю происходившее на арене. Тщетно пытаюсь спасти Руту. Беспомощно наблюдаю, как истекает кровью Пит. Поворачиваю гноящееся тело мертвой Диадемы. И очень часто слушаю страшные вопли Катона, угодившего в зубы к переродкам.