Когда мы занимались в аудитории на первом этаже, я не сводил взгляд с окна: не покажется ли машина с «мигалками» на крыше…
Самый же кошмар начинался ближе к вечеру. Я поминутно вслушивался в звуки моторов снаружи, с трясущимися руками и пересохшим ртом подбегал к окну, если слышал, как какая-нибудь машина подъезжает слишком близко к дому. Наверное, если б увидел «мигалки», моментально лишился бы чувств.
И шаги на лестнице. Хлопок двери внизу. Шаги поднимаются. Сердце отчаянно бьется, потом — замирает и обрушивается в пятки, если кто-то остановился на нашем пролете. Если придется прыгать из окна — переломаю себе все на свете. Но иного выхода нет. А далеко ли я уйду — переломанный?
Уж скорей бы что-нибудь там у них решилось! Пришел бы тот дядька в погонах и сказал, что «нашли». Или вообще… хоть что-нибудь сказал.
Но кого они могут «найти»? Меня. Больше некого. Какие-нибудь микроанализы, частички кожи, волос… Кто-нибудь обязательно видел меня из соседей, прохожих… Да уж и арестовывать пришли бы — скорее.
На третью ночь удалось забыться. Но снилось, конечно же, задержание. В моей комнате собралась куча людей, половина из них — менты. Что-то писали, что-то говорили, некоторые ругали меня. Мама криком кричала в соседней комнате. Иногда оттуда доносились обрывки ее визга:
— … не сын мне больше… не мать… ночей не спала… сама убью!
Потом мать Людки набросилась на меня с кулаками и начала возить за волосы по полу. Черная, растрепанная, она вдруг сделалась такой огромной, что доставала головой до потолка. Я не пытался отбиваться, только что-то лепетал в свое оправдание, а язык не слушался, вместо крика из горла вываливались только немые обрывки стонов…
— Ты что, проснись, — мама тормошила меня за плечо.
— А?..
Я по-прежнему был в своей комнате и не сразу понял, куда пропали все люди, куда исчезла Людкина мать. На часах половина четвертого.
— Кошмар приснился?
— Да… — я сглотнул сухое горло, — ерунда какая-то.
— Она?
— Да.
— Мне твой отец тоже часто одно время снился, я даже подумала, не подох ли. Но такие твари не подыхают, они еще долго живут и всем нервы портят.
Я пошел в ванную.
Людка. Еще недавно была живая, смеялась и разговаривала со мной. Она жила и о чем-то мечтала, чего-то хотела добиться. А я… И сейчас она была бы жива. Возможно, мы были бы вместе, помирились.
Что же я наделал, что же я наделал!
Потом холодная вода немного успокоила. Я смотрел на свое отражение в зеркале и пытался понять: я ли это совершил… или, может, кто-то другой, кто был во мне, управлял моим телом, в тот вечер двигал рукой, бил голову Людки… И она шевелилась подо мной, наверное, пыталась вырваться, сопела, мычала…
Член начал медленно подниматься. Как в те моменты, когда я представлял расправу над своими обидчиками у подъезда.
И пусть. Так ей и надо. Нечего было хохотать надо мной. Пусть там теперь ее в аду черти трахают! Да, так ей и надо. А я — я никому теперь не дам надо мной смеяться, отныне всех ожидает такая же участь. И не допущу, чтобы сломалась моя жизнь из-за какой-то шалавы. Ничего не знаю, никого не трогал, в тот вечер ее даже не видел. И мать ее знает, что я ее не застал дома. Так что никто ничего мне предъявить не сможет. И я буду жить. А эту — пусть на том свете в жопу вилами имеют. Во все дыры. Она хотела мужика — так пусть теперь получит до конца света своего мужика — горячего, яростного. Она ведь хотела погорячее? В аду — куда ж горячее.
И сразу будто бы исчез страх. Появилась даже уверенность: меня никогда не вычислят. Все поварится, побурлит — и уляжется.
Но нервы все же помотали. Как и предполагал, милиция от меня не отстала. Однажды какой-то в форме приходил прямо в училище, я подумал тогда, что сбываются самые кошмарные представления; во второй раз уже домой, какой-то другой мент, тоже в форме. Я продолжал стоять на своем. Не видел, не знаю, не в курсе. Они все записывали в черную папку; потом я ставил свою подпись. Сначала еще искал во всех этих вопросах некий скрытый подвох; как и в самый первый раз, долгое после допроса прокручивал ответы: не попался ли на чем, не упустил ли чего, пусть и самого очевидного? Вполне могло случиться, что, зациклившись на глубоких деталях, я оставил без внимания что-то поверхностное, но оттого и самое ясное, яркое.
Но ничего подозрительного не припомнил ни с первого, ни со второго взгляда. Порой казалось даже, что все эти вопросы были скорее для проформы, чем действительно в помощь раскрытию. После последнего допроса прошла неделя, потом еще одна. Меня больше не беспокоили, никуда не вызывали. Я подумал, что, если б действительно подозревали, взяли подписку о невыезде или что-то в этом роде. Вместо этого — полная тишина. Порой именно она и сводила с ума: я не знал, что известно ментам, как далеко или близко они подошли ко мне. Быть может, как раз в тот момент, когда я открываю дверь в квартиру, чья-нибудь важная рука уже подписывает ордер на арест — мой арест. Или даже наряд едет — за мной едет. И через полчаса они будут здесь.
Но проходили полчаса и другие полчаса, час, два… Никто не стучался, никто не звонил. И вдруг — шаги. У самой входной двери. Сердце прыгало к самому горлу, а потом проваливалось вниз. Но прошли выше этажом.
Я посмотрел на свои руки. Они тряслись мелкой дрожью. Что же будет, если и в самом деле придут?
Но ведь были уже. Пусть и не задерживали, а только вопросы задавали, но все равно: милиция же. Но я, кажется, держался вполне спокойно. Ну да, волновался. Но ведь я убит горем, испытал шок и все такое — вполне объяснимо. И откуда только силы для самообладания взялись?
А потом как-то вдруг все прекратилось. Никто не приходил. Однажды мама пришла раньше обычного и с волнением сообщила, что была в милиции, что нашли того, кто это сделал. Я не стал расспрашивать, и без того знал, кого нашли. А ему не надо было лапать чужую девушку. Впредь будет умнее. Поделом уроду.
Не сразу, но дошло, что теперь-то я — свободен. Ото всего: от раздавленных, наполненных ужасом ночей, от постоянных ожиданий звонка в дверь, от необходимости напряженно продумывать свои слова… Теперь все позади. Можно продолжать жить. Почти так же, как прежде. И теперь снова появилось самое главное — будущее. Пусть и не такое светлое и яркое, но оно было, со временем — я надеялся — очистится и заблистает ярко. Потребуется время, чтобы забыть все, но если это лишь вопрос времени, то нужно набраться терпения и жить, ждать.
И я бы переждал. Если б не ее мать. После суда она отчего-то вдруг окончательно уверилась в том, что именно я и совершил все над ее Людкой. Не помогли ни доводы следствия, ни сам приговор: пятнадцать лет. В суд я не ходил, мама обо всем рассказала. Но тот так и не признался ни в чем. И Людкина мать ему верила.
Она принялась преследовать меня буквально везде. В первый раз подкараулила у самого дома, когда я утром выходил на остановку. Вцепилась в лицо и хотела вырвать глаза. Так и орала: «Я вырву тебе твои бесстыжие зеньки!» Потом было два раза вечером, когда я возвращался. Вызывали патруль, те лениво пообещали разобраться, но, видимо, только пообещали, потому что уже на следующий день эта стерва притащилась в училище и устроила истерику прямо на занятии. Сначала все наблюдали просто с любопытством, никто даже ее отодрать от меня не пытался; только когда она сняла сапог и стала бить меня каблуком по голове, — опомнились.
В больнице я провел немного, два дня. Просто понаблюдали, нет ли сотрясения, и отпустили. Мама настаивала на охране моей палаты, но мент только усмехнулся:
— Мы не в Америке.
Так что мама сама дежурила в приемном покое двое суток. Врачи разрешили.
Потом на неделю стало тихо. Я даже подумал, что ее либо окончательно урезонили, либо вообще посадили: нападение и побои все-таки. Но последующие события показали, что все обстояло совсем не так.
Я только сошел с троллейбуса и направлялся в сторону дома, как услышал сзади пришлепывающие шаги. Шел довольно неслабый ледяной дождь, поэтому оглядываться не хотелось. И тут спину пронзила резкая боль. Я упал в грязь, чьи-то руки плотно вдавливали меня в лужу. Потом еще удар, острее и больнее прежнего. И это последнее, что чувствовал я тогда.