Домой в Матюхино Шура не пошла. Она добежала до новенького коттеджа, где недавно отмечали новоселье молодожены Федотовы. Открыла Тоня Куманец. Шура влетела в дом:
– Витька где?
– В Воронеже запчасти шукает.
– Куманец, я у тебя заночую. Неохота грязь по дороге месить.
Шура открыла холодильник и заглянула в кастрюли.
– Чего дывишься? Щи сутошные там… Давай насыплю в мыску да погрэю. Художника бачила?
– Грей. А выпить чего есть?
– Вон же горилка з перцем, з дому привезена.
Шура налила полстакана горилки, выудила красный маринованный помидор из банки и, проглотив залпом горилку, сперва понюхала помидор, а потом отправила его в рот.
– Ух, жгет! Как вы ее, хохлы, пьете?
– А що, гарная горилка. К ней сало надо.
Шура съела большую миску щей. Потом рассказала Тоньке, как Васька посадил ее на заднее сиденье в машину.
– Запомнил, как я ему по харе врезала.
Развеселила Тоню, развеселилась сама. Долго еще в сонном Вознесенском из коттеджа Федотовых раздавались громкие восклицания вперемежку со звонким девичьим смехом.
8
Оставшись один, Темлюков улегся на школьный мат и попытался уснуть. В поезде ему не давал покоя грудной малыш в соседнем купе. Завтра надо побыстрее покончить с формальностями – ив работу… Но сон не шел. Темлюков вспоминал сегодняшний прием у заказчика. Молоденькую румяную Надю. Ее теплый и заинтересованный взгляд он часто ловил на себе. «Славно, что я не остался жить у старика. Приревновал бы к жене. Как пить, приревновал. Хорош старик. Самодоволен, но не глуп. Красный барин. Изнанка социалистического реализма. Вкус барский.
Немного старомоден, но вполне. Дом недурен. Живопись хорошая. Кто бы мог подумать. Наде, конечно, с ним скучновато. А с другой стороны – воронежский инженерик. Денег нет. Квартирка панельная. Кругом убожество. А тут – барыня. Дочка, славная малышка».
Внезапно перед глазами Константина Ивановича встал образ Шуры. Золотистое тело в белой прозрачной ткани, высокая грудь, темный зеленый взгляд из-под ресниц, бронза волос. Она была так близко. Почему ушла? Почему отпустил?.. «Тьфу ты. Дон Жуан с Нижней Масловки». Темлюкову стало стыдно своих мыслей. Но видение вставало снова и снова.
Темлюкову вспомнилась их первая встреча. Шура в запачканной рубахе высоко на лесах, пунцовое, возмущенное его взглядом лицо, ладошка лодочкой.
И опять высокая грудь под белым платьем и отблеск свечей в темном взгляде. Когда же художник по-настоящему владеет женщиной? В тот миг, когда распинает ее на постели, ощущая свою власть физически, когда женщина не может ничего ему запретить, когда все дозволено и хочется чего-то большего?.. Но большего в природе нет. Или когда он на расстоянии холодным, расчетливым взглядом берет себе самые прекрасные и волнующие ее черты? Берет и переносит к себе на бумагу или холст, где она остается принадлежать ему навсегда, не стареющая, не надоевшая.
К ней никогда не наступит пресыщения.
Темлюков не мог ответить себе на этот вопрос. Он страстно любил жизнь. Он хотел всего. Как счастлив он был в последнее время, когда решился наплевать на звания, ордена, фальшивые рецензии в фальшивых изданиях. Как прекрасно, что нет рядом жены, которая хочет все это, не понимая сама, что хорошо, а что плохо. Она жадно ловит отношение к нему этого фальшивого слоя, который измеряет жизнь количеством комнат в квартире, маркой машины и разрешенностью пересекать границы. Как замечательно теперь живет художник Темлюков. Как легко ему стало с женщинами. К нему приходят молодые девочки, позируют, иногда спят с ним. И нет ни пошлости, ни разврата. Есть жизнь. Сколько он открыл нового в живописи, в пластике за те три года, что перестал писать дурацкие партийные и генеральские морды с орденами, нашивками и воротничками. Господи, как поздно пришло прозрение!
Утром Темлюков отправился в правление. Он шел по центральной усадьбе. Вдоль улицы ровными рядами стояли новые кирпичные коттеджи. Из окон сквозь заросли герани Воскресенские бабки пялились на приезжего. У крылечек дремали тощие коты. Возле низких типовых заборов бродили куры.
Рябой петух с тройным гребнем прочертил перед несушкой жестким приспущенным крылом и нехотя исполнил петушиную супружескую обязанность.
Жирные гуси пересекли дорогу прямо перед Темлюковым. Последний гусь, видимо главный, попытался ущипнуть художника за штанину. Несколько баб с расплывчатыми красными лицами, неуклюжие и бесформенные, в синих халатах и домашних шлепанцах, вышли из магазина с сумками, набитыми кирпичами хлеба. Хлебом Воскресенские бабы выкармливали своих поросят. Темлюков посторонился, пропустив трактор. В маленькой кабине гоготали трое молодых мужиков.
Двухэтажное правление находилось в центре поселка. Перед ним через всю улицу висел транспарант:
«Продадим Родине сто тысяч тонн кормовой свеклы».
«Продадим Родине» выделено крупными буквами, и Темлюков сначала прочел «Продадим Родину», потер глаза и только потом понял, о чем говорится в транспаранте.
Кабинет Клыкова размещался на втором этаже.
Директор вышел встретить гостя.
– Я вас в окно увидел. Молодец, встаете по-нашему, рано. В городах привыкли дрыхнуть до обеда. Как спалось на новом месте?
– Спалось. Даже с полным пузом прекрасно. В городе после нашей вчерашней трапезы я бы отходил неделю.
Клыков не обманул. В стеклянных шкафах его кабинета сверкали нетронутым переплетом классики марксизма-ленинизма. Со стены портретом щурился вождь мирового пролетариата. На письменном столе – большая фотография. Сам товарищ Подгорный пристраивает звезду Героя на лацкан пиджака Николая Лукьяновича.
Темлюков расписался на договоре. Получил от кассирши Дуньки аванс и уже хотел уходить, но Клыков его задержал.
– Ко мне сейчас заедет инструктор райкома по сельскому хозяйству. Вон его «Волга» катит, – указал Клыков в окно. – Послушайте. Думаю, вам многое станет понятно в работе сельского труженика.
Темлюков уселся в уголок. В кабинет вошел упитанный молодой человек в темном костюме и галстуке. Косолапо ставя на паркет начищенные полуботинки, он направился к директору здороваться. Потом достал из портфеля бумагу и выложил ее перед Клыковым.
– Ну и что ты, товарищ Федоренко, мне привез? – спросил Николай Лукьянович.
– Разнарядочка пришла, – ответил молодой человек.
– Ну-с, и что нам партия предлагает и советует?
– Райком партии в этом году на основных площадях советует посадить морковь.
– Послушай, товарищ Федоренко, тут морковь сроду не родилась! Зачем ее сажать?
– Этого я сказать вам не могу, – простодушно ответил инструктор райкома. – Пришла разнарядка.
– Партия нам поставила задачу, наше дело выполнять.
Темлюкову показалось, что Клыков ему подмигнул. Потом мужчины поговорили об охоте на Воскресенских болотах. Николай Лукьянович открыл сейф, извлек бутылку коньяка и три рюмки.
– Это мой друг, художник из Москвы, – представил директор Темлюкова.
Закусили яблоками, что лежали в вазе на окне.
Отправив приветы женам, мужчины распрощались.
Клыков сказал Темлюкову:
– Первое действие закончено, переходим ко второму, – и вызвал по телефону своего агронома.
В кабинет вошел сутулый, дубленный солнцем и ветрами агроном Попов. Клыков подвинул к нему бумагу:
– Вот, Петрович, морковь нам велят сеять…
– Как морковь?! – Агроном забегал по кабинету и, только теперь заметив Темлюкова, набросился на художника:
– Да ты понимаешь ли, бумажная твоя голова, что морковь в наших местах отродясь не сеяли?
Что ж я, на старости лет скажу людям морковь здесь сажать? Они меня засмеют. Откуда вы на нас свалились? Неужто мы тут не знаем, что сажать, что нет!
– Ты зачем на художника набросился? Он из Москвы приехал наш клуб украшать. Морковь не по его части.
Агроном плюхнулся в кресло и тяжело задышал.
Его голубые выцветшие глаза выражали растерянность и детскую обиду. Казалось, еще немного, и он заплачет.