Причем взгляд его менялся. То он был слепо холодный и плотный, как слизень. То едкий и узкий, как стручок перца, как игуаны прищур. Чего он пялился, было ей не интересно, но от омерзения хотелось пустить в него клавиатурой...
Что однажды и стряслось. Горбун и не думал реагировать и тем более увертываться: предмет метания по обрывистой дуге вмазался в пол, удерживаемый пружинистым проводом. Две клавиши выпали и, простукав игральными костяшками по паркету, навсегда затерялись в окрестностях бумагоуничтожителя. Горбун чинно кивнул как-то набок, двинул рукой от запястья и канул, куда шел. Прохлаждавшийся при этом на диване расхристанно-кудрявый офисный водитель от ужаса дрогнул утробным, селезеночным еком. На удивление, единственным следствием этого бенца вышло, что в окончательном варианте тезисов отсутствовали буквы «щ» и «ч», отчего текст только выиграл.
Организационно-техническими задачами верховодила косая, как повернутая камбала, Элизабет Крахтенгольц. На первый взгляд, обладая отличными деловыми навыками, выражавшимися в хладнокровности и системной внятности, с которой она подходила к устранению всяческих проблем, на поверку Крахтенгольц была диковатой кликушей. Когда ее стервозность вдруг перекипала в область абсурда, от негодования она скакала по всем языкам сразу. Нормальный глаз ее метался вкривь и вкось по пределам орбиты и на мази был выпасть. Успокоившись, она ожесточенно протирала его большим пальцем, после чего прятала палец за краешек пиджачного кармана и, там им поводя, мучительно старалась казаться хладнокровно готовой к дальнейшим дрязгам по закупке медикаментов и набору медперсонала... При этом она дышала так, словно до того ее душили до смерти и только что отпустили, а косивший глаз вдруг начинал дергаться вбок и застывал на время в естественном, параллельном здоровому направленье. Видя Элизабет в таком состоянии, Катя презрительно сравнивала ее в уме с припадочной ослицей. Про себя она дала ей прозвище: Лизка-прозекторша.
Катю посадили в партере – в приемной у окна. Будучи всегда на виду, сосредоточиться было затруднительно. Поначалу она не столько занималась делом, сколько внимала некоему сложно смонтированному представлению. Первую неделю голова у нее, раскалываясь, кружилась от центробежной интенсивности впечатлений и напряженного поиска целевой связи эпизодов. В начале второй она принесла с собой плеер и темные очки и попробовала отключиться... Благостное действие отстраненности, как бывает всегда, протрезвило наблюденье и прибавило осмысленности наблюдаемому. Теперь, время от времени отрываясь от сочинения тезисов, Катя взглядывала поверх стеклянных, мягко тонированных средиземноморским закатом сумерек и почти уже без труда могла себе уяснить, что происходит в офисе в данное время. Картинки, которые она могла видеть, были из следующего ряда описаний.
Три медсестры-секретарши были похожи на заведенных валерьянкой кошечек, которые, обалдев от оказанного доверия и невиданной – в 200 долларов – зарплаты, вдруг обрели дар (также и английской) речи и, не в силах остановиться, с забубенной вежливостью хватали телефонные трубки.
Будущие санитары Saint Michael’s Hospice, все как на подбор – словно взятые из спецназа, гурьбой шли вразвалку на подготовительные семинары: как медведи, полураскрыв от избытка мышц объятья, они шатко вваливались в двери конференц-зала вслед за преподавателем дрессуры пациентов. Легко было представить, как они со смиренной тупостью сидят на этих семинарах, тоже как медведи – на задних лапах.
От снования неотличимых друг от друга курьеров, похожих на пуделей (помесь фокса и мартышки), скоро становилось дурно. Они бесили Катю тем, что всю дорогу вежливо здоровались, и в первые дни возникало подозрение: над ней измываются. Их тревожно хотелось подсчитать, чтобы быть уверенной, сколько из этих сволочей вошло и сколько вышло...
Размером с таксика верхом на пони, менеджер по закупкам был на вечном подхвате у Крахтенгольц. Его профессиональная виртуозность граничила со сноровкой иллюзиониста. Секретарши поговаривали, что, пошептав в свою переносную трубку, он мог материализовать на складе все что угодно – от зенитной установки до миллиона сторублевыми купюрами шестьдесят первого года выпуска... Как конек-горбунок на поводу, он сутуло слонялся за Крахтенгольц по офису.
Ежеминутная востребованность закупщика вызывала зависть товарного координатора, тем более что он только отвечал за проворность сотворения чуда последнего. Почти всегда находясь на грани припадка от какой-нибудь в очередной раз откладываемой поставки, он страдал комплексом ложной вины. Ужас начальственного возмездия гнал координатора с его рабочего места, и он то и дело, как дрессированный суслик, встревал в мирную беседу закупщика и Лизки, возникая столбиком перед ними.
Стайки оптовых фармацевтов и торговцев медицинским оборудованием, системных интеграторов и рекламных агентов, командиров охранных агентств и поставщиков строительных материалов, словно ходоки к губернатору, день за днем торчали в приемной, тревожно надеясь на заключенье контракта. Они засиживали кожаные диваны и кушетки, опустошали запасы печенья и кофе, то смуро молчали, то деловито галдели, всякий раз вскакивая в стойку при проходе Кортеза мимо.
Архитектор и начальник строительства были похожи на Тонкого и Толстого. Только неспешный Толстый был раза в два выше бойкого Тонкого. В движении их парочка напоминала планету и ее спутник. Или – пожилого скотч-терьера на поводке и его хозяина на прогулке. Они отличались особым доверием у Воронова. С ними он разговаривал из близи. С заговорщицки смышлеными выражениями эта двоица, добавляясь время от времени стремительным зигзагом горбуна до троицы, то тихо проплывала, семеня, то мгновенно исчезала, как шайка карманников, растворяясь в офисной сутолоке. Строитель и архитектор показались Кате наиболее интересными из всей галереи сотрудников. Тонкий часто был творчески возбужден и, то сдирая, то снова цепляя на нос очки, что-то чертил в блокноте. Иногда, подозрительно оглянувшись, показывал нависающему над ним, как обвал, Толстому...
Менеджер по связи с общественностью Наташа сидела напротив и, напрочь пренебрегая некой таинственной связью с еще более скрытной общественностью, по целым дням мучилась зевотной напастью. Катя сначала опасалась, что когда-нибудь Наташа вывихнет челюсть, но вскоре перестала. К тому же следить за ней было рискованно – в полсчета можно было заразиться самой.
Время от времени объявляя войну скуке, Наташа бралась за чтение. Тогда Катя оживлялась и охотно поглядывала, следя за стадиями Наташиного проигрыша. Это потому было уморительно, что раз за разом проигрыш происходил по единственному сценарию: «Наталья Павловна сначала его (роман, журнал, газету, конфетную коробку) внимательно читала, но скоро (от минуты до получаса) как-то развлеклась (случайно взгляд спросонья бросив) возникшей дракой (словесной потасовкой, болтовней, чинным обменом мнениями) перед окном (за фикусом в приемной) козла с дворовою собакой (скажем, фармацевта с еще одним фармацевтом) и ею тихо занялась». Занявшись, Наташа вновь неизбежно покорялась зевотой, как тиком...
Будучи доброй и глупой вплоть до попустительства и неведения, Наташа была самым человечным существом в офисе. Своей анемичностью она походила на кувшинку. Кажется, не случайно именно с ней однажды стряслось то, что Катя про себя назвала «аттракционом великодушия». Как-то раз Кортез вернулся в офис с огромной охапкой королевских тюльпанов, мясистых, прохладных, скрипящих в пальцах. Приглашая с ним поужинать, он напористо вручил их Наташе. Та смутилась и хотела подарить один цветок Кате. Так и не сумев объяснить, что нечетное число никак не разделишь на два нечетных, Катя благодарно отказалась.
Внятное ощущение посторонности «коллегам», вытекающее не только из практикуемой отстраненности, но и из простой брезгливости, не исчезло у Кати и после: для нее они все были и остались тамбовскими волками. С самого начала утвержденное уверенностью в своей профессиональной и творческой основательности, позже это чувство смягчилось привычкой. (Впрочем, удобство привычки, касаясь только делового общения, спасало не полностью.