Думаю, это Кортез им так делать велел, сами бы не доперли.
Если я все же ошибаюсь, так это не беда – я все равно нахожу новые плиты по свежим следам раствора: грязнули-санитары ваяют могилы тяп-ляп – надежно, но неаккуратно.
Бывает, из-за пятен раствора имя читается трудно. Тогда я счищаю рукавом и прихожу на работу весь грязный.
Наташа смотрит на меня и говорит:
– Опять ты вымазался.Санитары давно пристают ко мне, чего я там вынюхиваю. Но ничего, я терплю. Если я стану бузить, меня снова посадят в одиночку, а кто тогда читать будет?
Сегодня ночью в блужданиях сна я набрел на широкое устье, через которое в сон отправлялись умершие этой ночью.
Они падали вверх, как снег на фонарь, и там, наверху, исчезали.
Падали они сосредоточено, не отвлекаясь, словно ныряльщики, у которых кончился воздух.
Одного я попридержал, спрашиваю:
– Куда ты?Выпростав снежный прозрачный рукав и отлетая:
– За собой, – говорит, – ты не знаешь?
Я удивился. Постоял.
Еще постоял и вновь удивился.
Хватаю следующего с криком:
– Зачем вы туда, что там делать?
Второй не ответил. Посмотрел, сожалея, и руку свою к себе тянет. Оторвался и стал, поднимаясь, медлить. Исчез.
А я вот так стоял и видел.
Глава 19. Кортез
Что делает человек, если голод, обглодав тело до кости, принимается за душу и разум?
Что делает человек, когда страх становится больше его самого и встает на место зрения? Когда из глаз исходит не выраженье, а ужас, который, как убийца, промышляет отражением в зеркале...
Чем похож голод на страх? Действие голода – желание. Обстоятельство – предвкушенье. Качество – зависть.
Действие страха – нежелание. Обстоятельство – предвкушенье того, чего боишься, не желая. Качество – та же зависть. Зависть к тому, кто свободен от страха, с кем страх у ж е случился. Зависть зашкаливает, и нежелание превращается в тягу.
Таким образом, голод и страх – родственники. Качество крови, по которому выводится сходство – стремленье к развязке.
Голод бредит насытиться. Страх бредит случиться.
В стадии удержания и здесь и там пышет завистливая похоть: голод обожает сытых, страх – совершившихся.
Голод манит голодаря к окнам ресторации.
Страх смерти тащит за шкирку труса к окнам хосписа.
В самом начале шестидесятых отец Леонарда Кортеза, Кортез Леонард, сразу по получении степени в университете Барселоны, пренебрегая всеми шансами начать хотя и неказистую, но самостоятельную практику, с трудом устраивается волонтером в экспериментальную клинику знаменитого танатолога-первопроходца Розы Стюблер-Кросс в Лозанне.
Спустя год более или менее успешной работы в качестве ассистента его все-таки принимают на ставку, но еще через год со скандалом удаляют от деятельности.
Скандал был связан с преступлением норм врачебной этики. Торговля исповедями умирающих больных и махинации с завещаниями так и не обнаружили судебных доказательств. За недостаточностью улик уголовное дело наконец повисает, и внезапно разбогатевший в Европе молодой психиатр аргентинского происхождения срочно оказывается в Калифорнии, где поселяется в унаследованном от таинственной родственницы доме в Сакраменто.
Там он в течение нескольких лет старается не отсвечивать, а потом реанимирует свою лицензию, открывает частную практику, преподает в местном колледже пионерский курс танатологии – и женится на Елизавете Бочек, дочери одного из своих коллег, эмигранта первой волны из России.
Вскоре у Елизаветы рождается сын, которого он называет в честь своего деда Леонардом. Мальчик живет недолго и по недосмотру умирает в восьмимесячном возрасте от кори.
Второй Леонард рождается через год.
Психоаналитическая практика еще не стала в Америке частью масскульта и только набирает очки спроса, который, впрочем, имеет все основания стать за несколько лет ажиотажным. Число клиентов Кортеза множится, количество приемных часов в неделю достигает тридцати, и, открыв службу «телефона доверия», он становится первым врачом-рационализатором в Калифорнии. Вольнонаемные студенты, помимо консультативной деятельности, осуществляемой под его диктовку, занимаются еще и сбором статистических данных по хронологии самоубийств...
Результаты этих исследований Кортеза производят публичное впечатленье. Оказывается, пик суицида приходится не на зиму – наиболее унылое время года, а на весну, когда, казалось бы, солнышко и цветенье должны вселять надежду. Не столько проницательность выдвигаемой Кортезом гипотезы, сколько его деловая настойчивость заслуживает удивления оригинальности мысли исследователя. Городскими властями организуется специальный отдел при муниципальной службе выявления общественного мнения. Проводится масштабный, двенадцатиступенчатый, социопсихологический опрос населения – для выяснения календарной динамики ощущений.
Братья-месяцы звонят-бродят по домам и выпытывают у устрашившихся жителей (по доллару за штуку) про их самочувствие: мол, ну как она, жисть-то, не хотите ли вдруг... это самое... копыта кинуть? Назойливые опросчики то и дело конвоируются особенно решительными жертвами в участок, и Кортезу приходится побрататься с начальником полиции. Наконец выясняется, что, как и предполагалось, причина скрыта в разочаровании, приканчивающем весной последнюю надежду радости: вот, мол, и природа уже от земного сна свежей порослью привстала, цветением принарядилась, а внутри по-прежнему пасмур, да и вокруг – на откосе жизни – все та же ржа...
Увесистое финансирование этого бессмысленного проекта окружными властями вызывает понятное раздражение в правительстве штата. Кортез сам берется разъяснить всю подспудную важность деятельности его группы. Это ему удается блестяще, и вскоре исследование по усовершенствованной схеме проводится в масштабах Северной Калифорнии...
Следующая акция Кортеза явно преследовала цель завоевать авторитет в университетской среде. Он чувствовал – ему недостает академичности. Бороться с этим недочетом в чисто научном плане было поздно и сложно. Поэтому его запрещенный ход конем должен покрыть поле какой-нибудь более доступной области, например популярного тогда битнического варианта экзистенциализма.
На университетском кампусе в Беркли уже девятый месяц умирал поэт Томас Кирк. Все об этом знали, но болтать считалось западло. Ничего дурного в том, конечно, не было, если кто-нибудь скажет, что вот, мол, бедный парень... Но устраивать по этому поводу слезогонку – за это можно было и схлопотать.
И вот Кортез вместе со съемочной группой заявляется на кампус. Берет у Кирка интервью, выпытывает ощущения поэта. Тот сначала огрызается, потом недоумевает и, хотя и неохотно, все же начинает раскалываться. Под конец соглашается почитать... Вытянутое бородатое лицо в кадре. Длинные волосы. Брюки клеш и бамбуковая дудка в руках. Вполне здоровый, но несколько утомленный вид. В мужественных стихах – светлое признание в любви к остающимся и мудрая горечь приятия. После чтения Кортез умно помалкивает. Кадры скачут дальше: жена поэта – японка – напрочь отказывается разговаривать и уходит; на балконе жарится крылатое цыплячье барбекю; друзья Томаса глушат пиво в бело-красных банках; где-то, нагоняя тоску, хрипит и воет Дженис Джоплин; вдали за рваными всплесками дыма ползет башня с часами...
Недели через две Кортез приезжает снова. Все примерно то же самое, только более вяло. В следующую пятницу жена Кирка не пускает Кортеза на порог.
Однако отснятых материалов все-таки оказывается достаточно: фильм «Последние строки» несколько раз демонстрировался местным научпоповским каналом и был разослан в десяток университетов в качестве учебного пособия по курсу Psychology 9. При содействии университетского издательства был посмертно издан небольшой сборник поэта.
Однако какого-то особенного впечатления все это не произвело. San-Francisco Chronicle ни на фильм, ни на сборник так и не отреагировал. Кортез объяснял неудачу композиционной незавершенностью, недовоплощенностью задуманного драматизма...