В манипуляционной, где для пришедших организовали встречу, стоял против окна низкий деревянный топчан, из тех, что размещаются по санаторным пляжам. На нем боком пристроился тотчас задремавший Гупало; а сам Титаренко, вскоре утратив последнее терпение, выпростал из старухиных фаланг непослушную жестянку, полуприсел на крышку стола и затеял было помочь – в надежде поскорее избавиться от зрелища, не предназначенного для его истонченных душевных составов. Но дело не шло. Калека ежеминутно подкидывала головою, как бы страшась подносимого следователем Александром Ивановичем глотка пищи. Приходилось касаться ее затылка и темени, отчего старуха начинала рычать и вырываться, норовя сбросить тарелку на пол или угодить в манку по самые уши.
– Ну во такочки, во такочки, – приговаривал Титаренко, – сейчас покушаем и поговорим; потому что невозможно…
– Ой, бую-у-усь! – с пронзительною хрипотою закричала Асташева. – Ой, буюся-а-а!!
Вонючий воздух снова понесся из титаренковской гортани: все в нем стало мокрая резь и набухло клейким. Через силу не валясь, он уцепился за края поехавшего к стене, вымазанного кашею стола – и увидел, что свадебные гости опешили, когда Стецько плюнул матери в глаза. Она принялась перемаргивать и утираться, повторяя «буюсь-буюсь».
– Кого ты дуришь, мандюка старая? – рыдал Стецько. – Кого ты тут обмануешь?! Я з-за тебя до города переехать не могу, бо ты ж все от меня побрала! – и не желая более сдерживаться, бросил в нее сорванную с головы шапку-кубанку.
Асташева не без ловкости увернулась, но Стецько ухватил ее за косицы, обрушил перед собою на колени и стал бить раскрытою ладонью по сусалам:
– А теперь точно скажи: чего ты меня держишь! Точно скажи!! Точно теперь скажи: чего тебе надо! Держишь – так скажи зачем?!! Если надо – так скажи что!?
Гости из Рапной старались размирить сына с матерью, тогда как обитатели Савинцов, угрюмо потупясь, двинулись прочь от невестиной хаты. Оставив у Стецька в горсти клок вырванных волос, Асташева встала на ноги, отряхнулась, фыркая разбитым носом, – и, продолжая вопить, запрыгала на месте, повертывая поднятыми вверх кулаками.
– Ефим Ушерович, вы здесь? – откликнулись из коридора на старухины крики; совершили попытку войти рывком; но Титаренко спиною уперся в дверь, а поблизости громко и гугниво отозвались: «Нет, Майя, мы в третьей, пока во второй допрос».
Все голоса, до сих пор услышанные следователем Александром Ивановичем за полтора часа пребывания в закрытом корпусе, принадлежали исключительно персоналу, если не считать Асташевой; находящиеся под наблюдением упорно молчали, так что невозможно было даже представить: сколько их и в каком положении.
До половины холодной манки оставалось несъеденною.
Титаренко отодвинул ее подальше.
– Так что ж с того? – развел он руками. – Вы тоже его знаете, довели.
Он нагнулся к самому распухшему от битья уху Натальи Асташевой, надеясь закрепиться к ней поближе, в случае если их опять перебросит с места на место, – так, чтобы безостановочно продолжать порученное ему увещание:
– А вы, титочко, прервите, – он хотел сказать «простите», но и это слово годилось, ибо значило на свадьбе в Савинцах то же самое. – Прервите, титочко, нету у нас больше времени; это ж все равно, разве ж вы сами не видите? Сколько так будет? – сердился он. – Присудили бессрочно? Что там он сделал, что вы – всем, титочко, давно без разницы, никто, кроме вас, не помнит, все забыли, одна вы с сыном помните и нас заставляете, вокруг все травите, сами себя мучите – это ж сколько лет?! Я понимаю, что обидно, я сам такой, и мои тоже все такие были, но, может, хватит уже? Это ж больше никакого значения не имеет, правда, – опять и опять возвращался следователь Александр Иванович к основному из полученных, но не могущему прямо быть выражену знанию. – Ничего не стоит, никому не надо. Мало что тогда случилось?! – тогда случилось, а теперь прервите, титко Наталко, и сразу всем лучше будет.
Гупало вдруг оставил свой топчан и принялся осторожно подстраивать Титаренку к выходу, указывая на вздрагивающую филенку, за которою все громче и взволнованнее переговаривались позванные санитары и сестры.
Дверь в манипуляционную заметно перекосилась; верхние и нижние края полотна завязило в коробке углами, и пришлось, помогая следователю Александру Ивановичу, выдавливать ее пинками снаружи.
16
Все, что еще оставалось от чернолесья на правом берегу Северского Донца, начиная с Изюмской черты и дальше – вплоть до самого Екатеринослава, – сочетание клена, ясеня, ильма, вяза, осины и прочих, – постепенно теряло листья, но даже к исходу третьей недели сентября сохранило достаточную густоту, отличаясь от первых дней месяца лишь цветом, – и проникновенностью крайних тонов идущего по верхам норд-веста. Зато поближе к воде, на низовых сторонах, при устьях, то есть там, где в Северский Донец впадают Оскол и другие малые речки, вроде Каменки и Балаклейки, а поверхность болотиста и отчасти песчана, произрастают ольха, береза и осокорь; из родючих дерев – черемуха и калина, здесь осень зашла поглубже. И все же в полуверсте по обходной тропинке, или в нескольких десятках саженей прямо ввысь, задравши очи, – во Святых Горах, среди меловых скал, поросших сосною и дубом, покажется сухо до самого ноября, – в особенности, если проделать путь из губернского города на Змеев и Балаклею – в протяжении слюдяного тумана и в виду бедных зеленей на полях, которые непременно успеют оказать свое воздействие на сердце почти всякого дорожного человека. За последние три-четыре десятилетия левое побережье далеко заросло черноватою крапивою; она заполонила и заболотила многочисленные источники, откуда теперь и осенью не напьешься. Здесь – рождение и коренное жилище чудовищных комаров, пробивающих насквозь любую негрейкую одежду, хотя бы и на подкладке. Впрочем, на мошку в этих краях жаловались постоянно. Ее тучи набивались скотине в глаза и ноздри и удушали насмерть. Только овцы паслись, нимало не опасаясь губительных нападений, так как мошка не терпит овечьего духу. Возле овечьих стад путники искали ночлега, а утром – переплывали на Святогорскую сторону, направляясь к знаменитому Успенскому мужскому монастырю.
Основанный при патриархе Московском Филарете Никитиче и митрополите Киевском Иове Борецком в 1624 году, хотя бы и на испокон веков намоленном участке, он не мог быть отнесен к обителям очень древним. А расположенный в тридцати верстах от него уездный городок Изюм устроился полковником Григорием Ерофеевичем Донец-Захаржевским не менее чем шестьюдесятью годами позже; изюмский же городской герб был Высочайше конфирмован только 21 сентября 1781 года: на золотом его поле три виноградные лозы показуют именование города, а также, что плод сей в окрестностях его родится, как утверждалось в бумагах по екатерининской склонности к преувеличениям.
Вообще, Область Расселения Слободских Полков у властей числилась молодою; но при этом в служебной переписке настойчиво повторялся вопрос: не имеют ли местные жители странных каких обычаев? Нет ли чего особенного в их нравах, поверьях, обрядах, образе жития и обхождения? Не относятся ли между ними какие предания?
– Нет, – доносили с мест. – Жизнь свою препровождают они приличную поселянину; чтобы имели странные обычаи, особливое что в нравах, не видно; развалин старых городов по здешним местам довольно, но о таковых древностях по преданиям никаких обстоятельных известий не дошло; при реке Удах есть городище, называемое Каганово, и о нем также ничего, кроме несбыточных басней, обстоятельно не слышно.
Но следователь Александр Иванович не доверял ни скрытным и двуличным соотичам-слобожанам, ни показанным в описях и реестрах датам. Его убеждали только факты, а именно клекот в названиях рек – и ответный взгляд степного идола, иссеченного из самородного камня: вот, ты проехал и пристально посмотрел, душевно вооружась против объемлющего тебя мечтательного страха; но в жалкую твою, покрытую веснушками и чуткими язвочками, зудящую спину уже соблаговолили уставиться – так, что волосы у тебя на шкуре подлетывают торчмя: кто ты есть? – а ты? – да неужели не знаешь?