Таким образом, все были выбиты вон и надежно закреплены по выделенным для них местам, а в распоряжении следователя Александра Ивановича оставалось – на первый случай – два дня и три ночи.
Чтобы обойти – по невозможности победить – донимающие его энергии, Титаренко изыскивал многоразличные, как при обращении с живыми людьми, методы: он либо выражал несогласие, либо уходил в глухую оборону, но чаще всего объединял и ту и другую методики: похожее происходило минувшими ночами – и в долгих беседах с дядькою Гупало; потому что слобожанин, вместе со всеми живыми и мертвыми Асташевыми, без сомнения, в чем-то соприкасался с извечною титаренковскою борьбою, отчего результаты ее с каждым часом оставляли желать все лучшего и лучшего.
Следователь Александр Иванович допускал, что пресечь это ползучее распространение обращенных к нему сил все еще для него возможно: призови он дядьку Гупало на допрос и врубись ему рукоятью служебного макарова с неизвлеченною обоймою в основание черепа. Без какого-либо серьезного труда Гупало навек воссоединился б со своим консервированным племянником, который, в свою очередь, откинулся бы обратно в состояние неопознанности.
Разговор пошел о лекарствах, а лечиться Титаренке разрешалось любыми средствами; впрочем, он не считал себя до того обреченным происходящему, чтоб ради него заболеть, и потому не проводил над собою никаких оздоровительных терапий, а только отдыхал и питался легкою пищею.
Днем единственным из доступных следователю Александру Ивановичу развлечений еще оставалась оперативная добыча данных, подтверждающих его частное мнение; так, от мрачных предчувствий касательно всего асташевско-гупаловского Титаренку отвлекало развитие дела В. С. Рудого: нелепый его автомат – ППС-43 – был предоставлен Владимиру Семеновичу работодателями: негласным товариществом торговцев пушным товаром. Рудой был нанят исполнителем приговоров неисправным должникам, предателям и членам их семей.
Присутствие кончилось.
Но убраться домой и сидеть там в судорожной готовности к новым напоминаниям со стороны кишечника, мозгов, домашней утвари и проникающих в окно карбидных вспышек – напоминаниям о каких-то закрюченных ему в плоть обязанностях – следователь Александр Иванович теперь не решался.
Поэтому к восьми часам вечера он посетил ОВД на станции Балашовка, арестные помещения которого были отведены для содержания в них пятнадцатисуточников.
Тот, кому уже приключалось отсиживать этот или близкий по термину срок, не затруднится распознать даже в обстающей его темноте контуры соседских изображений.
Посреди камеры жалостно стонет утлое сосредоточие хлама. Это хулиганье. Оно сцепилось с охранниками в проходной своего завода, было ими дважды уронено на цемент – и с тех пор просит у контролеров обезболивающую таблетку. В дальнем закутке окостенело пьяное рыло: бесформенное, цвета мокрого угля, с отпечатками подошв на щеках. Рядом чревастый лимфатический дурачок из обстоятельных ведет беседу с пребывающим в страхе и растерянности окраинным простецом, схваченным в танцевальном зале за то, что приставал к женщинам, цинично бранился и оскорблял своим поведением человеческое достоинство.
И, щепетильно сторонясь всей упомянутой публики, неслышно, точно в балетках на цыпочках, а в действительности обутый в дорогие штиблеты с подковами, гуляет по камере поджарый субъект с железным мускульным кольцом по периметру рта. Это – аллигатор, профессиональный разбойник, пересаженный сюда из ПКТ, потому что срок предварительного заключения у него истек, а следствие по его делам закончить покамест не удается. По гуляющему видать, что и сам он толком не знает, на чем конкретном и как долго продлится его здешнее пребывание; и пытаючись ощутить, какими неожиданностями запаслись против него сыщики, он до глубокой ночи движется по камере и рассуждает – по большей части беззвучно, но время от времени напевая: «Держи-лови, держи-лови, держите ваши багажи».
А остальные, кто бы там ни был, дремлют и никому не видны.
О прибытии Титаренки балашовских контролеров уведомили загодя, протелефонив им от дежурного офицера в горуправлении. Но, будучи из застарелой милицейщины, с ее всегдашнею склонностью ко вздору и мнительности, они не только не приготовили, как было им велено, комнаты, предназначенной для беседы следователя Александра Ивановича с арестованным, а, по-особенному насупясь, разглядывали титаренковские свидетельства, точно не понимая условий поставленной перед ними задачи, выполнимость и даже самая уместность которой будто бы представлялась им, контролерам, откровенно спорною.
Впрочем, все это длилось недолго. Старший из контролеров, подчеркнуто уважая каждое из производимых им движений по отдельности, ушел за дядькою Гупало, тогда как другой, полный, благорасположенный малый, с подмигиванием указал Титаренке на фанерную, с пластмассовою обвязкою дверь, что вела в чулан, выгороженный из общего объема контролерской крашеным синькою дээспэ:
– Скоро освободится.
Камеры административно арестованных размещались в полуподвальном этаже, а точнее сказать – были утоплены в уровень фундамента. Низкосортный портланд и чугунный прокат, лишь кое-где переложенные деревом нар или мякотью матрасной начинки, образовывали систему резонирующих мембран – так что здешние обитатели скоро научались не разговаривать громко. Скоро – однако не за минуту. Оттого мужской голос за фанерною дверью едва бубнил, притом что женский, еще не поспевший – а может, не пожелавший – усвоить правил, страстно разорялся и никого не признавал:
– Только родному, понял?! Только родненькому! А тебе я спустить дала, чтоб ты не расстраивался! А любимому – хоть на клычок, хоть буравчик, хоть розеточку, хоть бахчисараечку! Чтоб ему приятно было!
Фанера с дребезгом отлетела, и низкорослый юноша-прапорщик, улыбаясь, покинул комнатку.
А вдогонку за ним, бряцая частым металлическим наворотом сапожек из сайгачьей замши, в черно-атласном платье, шитом золотою ниткою, на золотых же пуговицах-клепках, от плеч кружевная, а снизу – короче не бывает, показалась девушка-жиганка – камелия, крестница Киприды; по всей вероятности, приезжая из Великороссии, взятая в лом прямо от стойки в аэродромовском ресторане. Она все еще кричала, и губы ее были в исступлении нагнетены.
Красавицу с осторожностью удалили в женскую камеру, а взамен вызвали дядьку Гупало.
За два десятка часов своего ареста – вдобавок днем его посылали на уборку погрузочных дворов при балашовских пакгаузах – слобожанин оброс и еще засалился. При виде следователя Александра Ивановича он незамедлительно принялся виноватиться и сокрушаться – и все это, как водится, не без буффонства, не без истерического многократного переспроса: а куда ж присесть? на стулку? на тубаретку? – но Титаренко посыла не принимал.
Несколько переждав – и не столько слобожанское актерничество, сколько истязающий сердце припадок словобоязни, – он подперся сведенными тыл к исподу ладонями, ибо голова его тяготела укануть лбом в покореженную столешницу, и сказал:
– Бабку вашу есть кому забрать?
– Она абсулютно нормальная, – сразу отозвался Гупало. – Може, как говорится, нервная, та, знаете, некультурная.
– Смотрите сами, дядьку, – почти не отводя подбородок, устроенный в перекрестье больших пальцев, еле слышно предостерег Титаренко. – Экспертиза в ее случае дело формальное, диагноз ей поставят «деменция», старческое это… слабоумие, и переведут – туда, где у них на тридцати койках пятьдесят пенсионеров лежат валетом. Кому это надо? Так что если скажете, кто в состоянии ее до дому отвезти, мы его уведомим.
Эта очередная попытка затаиться, подставить вместо своего собственного и единственно возможного жизнепроживания какое-то иное, чаемое как более ловкое, юркое, еще не утратившее права на счастливые неожиданности и удачные исходы, – попытка эта предпринималась следователем Александром Ивановичем не по здравому рассуждению, а для грядущего внутридушевного отчета: все испробовано, прошу пощады! Но желая довоевать до конца и принудить подследственного к выдаче сообщников, он продолжал: