Само собою, что следователь Александр Иванович ни в малой мере не проявлялся словесно – впрочем, предмет страданий не был даже определен, и поэтому Титаренке, дай он себе волю, оставалось бы разве что падать перед Гупало на колени или размахивать кулаками, то есть заклинать и бесноваться.
Зато дядько Гупало не только понимал следователя Александра Ивановича, но даже сочувствовал ему в голос: сетовал на непоправимость того, что случилось, терзался своею беспомощностью, а рекомендовал единственное – проделать все, что необходимо проделать, как можно скорее, не всматриваясь, не приближаясь, не допуская себя до мыслей и рассуждений.
А с этим А. И. Титаренко смириться не желал.
– Есть для вас таких два варианта, – с ножевою отчетливостью произносил затопленный блевотиною следователь Александр Иванович. – Поскольку опознание должно состояться завтра утром, я вас задержу в отделении внутренних дел на ночь. А бабку доставим. А когда мы ее доставим, ей и вам труп предъявим – вот тогда мы посмотрим, когда вы до дому поедете.
Теперь уже Гупало, как прежде его невольный противник, согласно кивал, одним выдохом повторяя: «ага… ага… ага».
– А второй для вас, дядьку, вариант, – продолжал Титаренко. – Вы сейчас с милицией поедете, чтоб людям завтра с утра не напрягаться и не рыскать туда-сюда; укажете, где там она живет, и приедете вдвоем в город ночевать – в отделение.
– Так, сыночек, так, товарищ милиционер, ради это-вот, – отвечал ему Гупало. – Вы ж видите, как оно усе! Вы только не нервничайте, оно ж не надо… Если б я, ото, имел возможность! Бо оно ж теперь все равно как…
– Меня еще поражает, что вы, дядьку, чикались так долго, – не давал никому покоя Титаренко. – Это сколько? Неделю? Во-во, неделю с хвостиком ожидали, пока он сам не придет? Может, заснул где-то пьяный, суток десять подремлет и к обеду явится? А, дядьку? Что вы скажите? Пил племяшко неслабенько?
– Он, когда живой был, так это – кушал хорошо, – возразил Гупало. – Ото дашь ему картошечки, селедочки, помидорчика, масличка, борщику натрусишь – так сразу оп! и усе. – Особенною прижимкою уст дядько Гупало старался означить уровень аппетита покойного Степана Асташева, помогая себе при этом круговидным спорым движением кистей рук, распялив, насколько было возможно, межпальцевые промежутки.
Болезненная, подлым зеркалом вывернутая сущность происходящего состояла для Титаренки в том, что трупов дядька своими ответами словно бы просил его не прикидываться и либо остановить болтовню, либо отчаяться и все узнать. Велся какой-то сумасшедший обратный допрос, к тому же выстроенный по наиболее примитивной, даже в детских комнатах отмененной, схеме – когда гражданин следователь Гупало с печальным сожалением глядит на подозреваемого Титаренку и советует признаться – поскольку нам и вам все известно. Но следователю Александру Ивановичу как раз не было ничего известно! – он маналвсех одушевленных и неодушевленных, что пытаются уличить его в любопытстве, надеются склонить его на чистосердечные вопросы, ибо он отказывается платить столь дикую цену за всего-то сиюминутное облегчение своей участи. Не было меня там, не было и не будет.
И он произвел обманное движение.
– Ну ладно, дядьку, – вдруг воскликнул следователь Александр Иванович. – Значит, завтра сделаем все. Электричка ваша хорошо бегает, так что до города вы за сорок минут доберетесь. А от Южного вокзала до нас – три остановки.
– Так ото ж, – мелко заторопился и заплясал Гупало. – Я утречком до тетки Наташки, ото, заскочу раненько, и вже сразу с ей до вас. И усе быстренько сделаем, как ото надо, чтоб оно было, потому что если б я, ото, знал…
И вновь Титаренке полегчало.
Но теперь он уже осознал суть последовательности, с которой действовало в нем – и над ним – то самое, повязавшее его на Стецька Асташева с родственниками.
Оно давило на него не так, как это бывает при болезнях естественных, а по-пыточному разумно. Муки наплывали на свою жертву будто бы с неведомой никому стороны, а избавитель обнаруживался только по счастливому стечению обстоятельств. Он выполнял спасительную свою роль почти задаром, или, вернее сказать, – за пустячную услугу; от этого получалась взаимопомощь. Требовалось только догадаться – чем можешь ты, бесполезный, быть полезен? Какою малостью отблагодаришь? Но на второй, много – на третий раз все становилось понятным. Злая пытка прерывалась мгновенно, как только следователь Александр Иванович смещался в правильном, угодном направлении, определять которое ему даже не приходилось. Но спаситель-пытатель, не надеясь на упорного и всегда готового ускользнуть от порученного ему задания Титаренку, время от времени возобновлял действие мук: не в наказание, но чтобы предупредить возможные иллюзии; и затем – опять приостанавливал их; следователь Александр Иванович поневоле, под воздействием своих мытарств, начинал испытывать знакомое многим страдальцам чувство благодарности – за то, что муки их длятся не постоянно, а с перерывами, и из одного этого чувства поступал, как было ему предложено. Вместе с тем никто не покушался на титаренковскую свободу непонимания, реши он пользоваться ею и далее.
11
Вечером выпили; свояк и коллега, заместитель начальника отдела дознания ГорУВД майор Тимко, родом из Симферополя, принес бутыль настойки на вишневых хвостиках. Осевшие на дне ее штабелем, словно для костра, большею частью удвоенные, они принимали в себя жир и сахар дрянного спирта, насыщая его взамен высокою и тонкою горечью.
Непростой, озадачивающий потребителя вкус напитка был прекрасен; но зато свояк, при его наивной, воспитанной административным сословием южнорусской провинции манере компанейского отдыха отвлекал Александра Ивановича от приятных раздумий вослед невесомому, изначально прохладному веществу, которое пилось едва ли не глаже родниковой воды. Неспособный к среднему роду застольной словесности, Николай Данилович Тимко почитал своим долгом, постоянно возглашая «во!» либо «ну-у!», превозносить скучные полудомашние закуски, поданные Ларою к ужину; аггравировать свой аппетит и свою увлеченность некоторыми спортивными состязаниями; а затем, безо всякого перехода, оцепенело уперши выпростанные из рукавов сорочки локти в столешницу и плавая синими половецкими очами по дальнему углу, стал посвящать Титаренко в какие-то случаи миллионного казнокрадства и сатанического распутства, известные ему по службе, но так и оставшиеся нерасследованными и безнаказанными; свояк говорил больше обиняками и иносказаниями, чрезвычайно отрывисто, так что связного впечатления не оставалось: «Все глухо до предела, – применял он смешные молодежные слова. – Все четко, все, кому надо, свое имеют, проблем нема!» – и здесь его покидала светскость, отчего место пикантной истории, рассказанной снисходительным наблюдателем из верхних, заступала кровная обида и зависть простолюдина, которого не привлекают ни к выгодным негоциациям, ни, соответственно, к развлечениям по успешному исходу этих негоциаций.
Устроенную в виде крутой пирамиды – чему способствовали далеко вверх застриженные виски – физиономию майора наискось перехватывало гримасою; и сочувствовала ему жена Алина, которую Титаренко лет пять тому назад весело, величая сестричкою, приболтална быстрое в-стояка– с упором на теплую стенку сеней ее наследственного, в три комнаты с верандою, дома; дома при грушевом дереве сорта Осенняя Деканка и кустах красной голландской смородины: всего-то в полуверсте от прежде знаменитого, цвета небеленого полотна, городского тюремного замка на вершине холма, зовомого Холодною Горою.
Но выпили ничего; и хоть что-то настойчиво просилось в титаренковский сон, вкрадчиво скреблось под дверью, за которою, на полу пустой, без какой бы то ни было мебели, комнаты, с висящею на шнуре огромною лампою без абажура, сидел, снясь себе самому, следователь Александр Иванович – ночь миновала благополучно, выгороженная ягодными черенками из области беспокойства.