Литмир - Электронная Библиотека

Не доезжая двух кварталов до Асфодельской, я вылез. Дежурный шофер развернулся по-военному – так, что все асфодели завяли от визга тормозов, – и покатил в ночную бильярдную «КЛУБ 2000» – сыграть партию. «Плюс-минус час роли не играют, правильно, Руси?» – «Правильно, дежурный шофер».

А я вернулся к Анечкиной двери, взломал ее по-новой, вызвал по телефону семьи Хизкияу полицию и «красный шестиконечник». Приезжайте помогать, приезжайте помогать, приезжайте помогать.

Они помогали Анечке до десяти часов утра – сначала в квартире с трусиками в мыльной воде, затем в больничном морге. В десять с половиною часов утра нас с Анечкой повезли на кладбище. Там три мужика из погребального братства отпели и зарыли Анечку за счет Управления Национального Страхования, Министерства Социальной Поддержки, Министерства Вероисповеданий и Муниципалитета Нашей Столицы.

Они действовали споро, не давая нам с Анечкой опомниться: душа окончательно отслаивается от тела за три дня и улетает, куда восхочет, так что надо как можно раньше до этого последнего расставания закупорить мертвеца вместе с его душою, дабы не упустить беглянку безвозвратно – вылетит, не поймаешь…

Мужики были в темных сермягах, широких плоских шляпах и резиновых сапогах. Двое зашвыривали Анечку в торбе землей, а третий читал заупокойную молитву. Когда дочиталась молитва до «имярек», я подсказал:

– Анна, дочь Давида.

20

Эх-да! Многовековые его страдания. Эх-да! Доблесть его и героизм, стойкость его и мужество, культуру его богатую и многогранную, возрождение его национальное, единство его пред лицом опасностей, плечи его могучие, прошлое его славное, настоящее его героическое, будущее его прекрасное – не люблю.

Знаю, что нехорошо, а не люблю. Хуже того – ненавижу.

Миссию его историческую, моря и долины его бескрайние, пустыни его, которые время от времени переходят в цветущие сады – и обратно в пустыни.

И его – эх-да! – многовековые страдания. Они, страдания, невероятно продолжительны. Но великий…ский народухитрился тем не менее уцелеть. Не сдох до сегодняшнего вечера.

Патриот. Патрио-от! Иди сюда, дубарь. С ходу, быстро, рывком, от пуза! Предположи – какой именно народец я позволил себе иметь в виду?

Угадал.

И ты прав, и ты прав, и ты прав.

Эх-да сидим мы на диване: я и Верста Коломенская – Анечкино наследство, подружка Анечкина по языкообучилищу для молодежи в сельскохозяйственной колонии «Рассветные зорьки». Языка ни та ни другая не усвоили, а переводчиков не нашли. Сидим. Я наркотический препарат курю – сокращенно называется дурь, а Верста – пьет водку «Люксусова» – здешнее производство, секрет вкуса – восточноевропейский.

– Слышь, Верста, – говорю я.

– Какого тебе? – она отвечает.

– Историю одну вспомнил.

– Ну?

– У нас там на матлингвистике один черножопый был. Раз бутыльчик «Плиски» – помнишь? – взяли и пошли в интерклуб – поддать в кафе. Я у него спрашиваю: «М’бей, а чего вы все воюете, на х… оно вам всралось?..»

– А на каком, интересно, языке вы говорили?

– На английском. Язык Британского Содружества Наций.

– А как будет «всралось» по-английски?

– Что я тебе, полиглот?

– Не знаешь…

Верста совлекается с дивана, совершает виток волнистых оборотов – вроде агонийной юлы, – но не заваливается, а становится в позу женского пренебрежения к собеседнику.

– Морда подлая, не знаешь?! Так не п…Понял? А то выгоню на хрен – и пойдешь ночью пешком до своего Иерусалима.

Трясучий, расстроенный, культурный мой улыбец.

– Чего ты. Чего ты озверела, дебильша? Я ж… Я ж вскрыл дурью бессознательные зоны. И отдаю тебе глубочайший интим.

Руки к ней, руки к ней. За каолиновые треугольнички бедер. За треугольнички – тяну на себя. Ты такая длинная, Верста Коломенская.

– Ну? – говорит Верста.

– Да, родненькая.

– Давай, что ты там хотел стравить. Про негров.

– Даю. Так я у него спрашиваю, почему они воюют. А он несет: «Люди племени Ибо напали на людей племени Йорубе. Тогда люди племени Йорубе напали на людей племени Ибо. Тогда люди племени Ибо убили много женщин и детей племени Йорубе. Тогда люди племени Йорубе убили еще больше женщин и детей племени Ибо. Тогда люди племени Ибо обратились в Организацию Объединенных Наций…»

А дальше – нет здоровья рассказывать: хохочу глубинным нёбом до раздирания слизистой – хохочу, а остановиться не могу. Дурь слабеет, торчаловка – сходит.

– Что в этом смешного? – выясняет Коломенская.

– А кто его знает… Полагаю, что речевые средства комического.

– Ты такой, бля, сложный, ты такой, бля, непонятный, ты такой…

– Верста, – заявляю я. – А почему ты на меня прешь? Я очень хороший и гениальный. Я к тебе очень хорошо отношусь. Я тебя люблю, Верста.

Верста делает мне реверанс. В облегающих брючатах с помидорной расплюхой на коленке – велено было ничего не ставить на столик, никаких майских салатов! – в облегающих брючатах реверанс делать трудно и похабно.

Великий…ский народ. Его великолепные здания, слегка проаммиаченные в районе фундамента, его глубокие озера, полные свежей соляной кислоты, его тенистые проспекты, полные меня.

Граммофон объемного звучания свел иглу с последней песенки и отключился.

– Верста, поставь этот пласт еще раз, а то сил нет двигаться.

– Сил нет… Что ты за мужик? Конечно, сама поставлю – кто тебя до стерео допустит. Хоть одну ценную вещь тот гусь не уволок.

Гусь – это бывший муж, с перепугу привезший Версту с собою и через два года – с перепугу же – убегший от нее по национальным соображениям: Верста носила крестик с кривоватой надписью на обратной его стороне – СПАСИ И СОХРАНИ.

Гусь отсоединился, а квартира еще не перестроилась на одного проживателя: все на двоих. В прихожей под вешалкой – гниленькие прорезинки сорок второго размера, в ванной – преувеличенное количество утиральников, невыброшенные скляночки «после бритья». Зубные щетки в радостном стаканчике стоят щетинка в щетинку. Один пародонтоз на двоих…

– Так чего ставить? То же самое? Хоть бы перевел, чем ты так восторгаешься.

Руку дай! – Протяни

ее во тьму,

Руку дай, чтоб не быть

здесь одному,

Руку дай! – протяни издалека,

Руку дай, чтоб не мучила тоска…

– Извини, но я как-то не врубаюсь. Это настолько для нас примитивно, какая-то мура, шелупонь, полная плешь. Причем я ж понимаю, что это еще в твоем переводе, а в оригинале…

– Для тебя ж оригинал недоступен, Верста.

– Я не врубаюсь вообще в то, как ониживут.

– Как все, а думают, что наоборот.

– А ты лучше объяснить не можешь?

– Нет.

– Тогда расскажи анекдот.

– Плывет Иван-царевич баттерфляем по Волге. Плывет-плывет, а навстречу ему – говно. «Здравствуй, – глаголет, – Иван-Царевич. Я себя сейчас съем!» – «Ну, нет! – речет Иван-Царевич. – Это я тебя съем!» И съел.

– Анальный секс… – поджимается Верста. – Не уважаю. Романсы поставить?

– Зачем же нет? Главное, кружева на головку надень.

Коломенская повлеклась к ларю с пластинками. Устроилась перед ним на карачках, развела дверцы. Ларь большой, а пластинок мало: сторона Версты – русские романсы в исполнении, пара альбомов тутошного песнопения, Рэй Чарльз – «Ослобони мое сердечко!». Мои подарки. Сторона гуся – Григи-Бахи-Вивальди.

– Верста, а оральный секс ты уважаешь?

Верста выронила небьющуюся Обухову – и та чуть не разбилась: пол каменный, а ковер ушел по национальным соображениям.

– Что за дела?

– По ассоциации.

– С чем?

– Орет твой проигрыватель… Верста!

– Аюшки.

– Заткни ему хавало. Сами споем. Вернее – я спою, а ты сыграешь.

– Поешь ты…

– Зато знаю хорошие слова.

Есть у нас гитара. Гитару гусь не унес. Гитара – она прощальный подарок Версте от подруг, что узнали от знакомых жидков о гитарной дороговизне на Ближнем Востоке. Живет у Версты гитара за двенадцать рублев – ждет, покуда за нее три тысячи сиклей выделят. Я спою, а Верста – слова запомнит. И учую я после из пакибытийного ничева, как повторяет Верста мое учение. Для того и храню ее про черный день – сволочь неуспевающую, двоечницу, славянский слабый пушок ее Венерина холма, кожу ее без пор, светлые ноздри. Длиннее меня на полголовы, младше – на десять лет. Доживет, восприимет.

48
{"b":"175434","o":1}